— Кто? — подобрался Тауфик.
— Полно людей начальственных, не отобьешься. Домоуправ опять же, хоть плешивый — Абросим. Красную звезду не снимает, чтоб видели: боец. Я же не подношу ему стаканчик. При деле он, при деле. Люди не попорченные, люди хорошие. Да у всякой дороги поворот есть, то овраг, а то пень случайный. Абросим сам как ошпаренный.
Подошел к матери Тауфик, прислонился головой.
— Еще маленько подрасту. С коровой не пропали бы. Я ж так про нее, вроде сказочки. Белая с черными пятнами. Как географическая карта, живая — острова на боках, моря-океаны.
— Помечтай, помечтай, — просветлела мать. — О другом пока знать тебе рано. Я тоже училась, а вышло вот — буфетчица. С отцом о себе не помнила. Да перетерпим, ты у меня помощник.
— В техникум пойду. Как отец, самолеты строить.
— Жалко, не увидит он тебя.
— Ты к волкам близко не подходи, они железо перегрызут запросто, они ж хитрые, а злоба в горле скопилась. Животина от них шарахается. Габдулхай говорил, у коровы Резеды молоко перегорелым стало, как волки повадились шастать. Воют, а леса, считай, не видно. Им обязательно мясо живое подавай. В зоопарке мослы, наверное, не разживешься больно-то.
— Ты как крестьянин говоришь. От деда, что ли, в тебе. Два лета пожили в деревне, а кровь задумалась. Чудеса! Ученье не забрасывай. Осенью и Атилла соберется в школу. И его поднимать надо.
Мягкобровая Сююмбике не ожесточилась против жизни, устойчивым добром согревалась душа еще не до конца погибшей надеждой, что вернется ее Абдразяк бесшумной ночью — в ночь ушел, из ночи и выйдет, не погребенный, не рассеянный по ветру пеплом, — и терпеливая печаль настигала ее в одиночестве.
Домоуправа Абросима Тауфик остановил у ворот.
— Здравствуйте! — сказал, но тут же сбился. — На мать руками нечего махать! — Напрягся голосом. — Не ворона.
— Ишь взбеленился! — достал платок и вытер красную шею Абросим. — Милиция по таким скучает.
— Гляди, дяденька! — сказал Тауфик.
— Цыц! — потемнел домоуправ. — Женилка не выросла, а грозишься. Танков не боялся с крестами.
— Мать не трожь. Вырасту — ответишь.
— Дурак! — сказал Абросим с сожалением. — Слыханное ли дело, пацанчик на рожон лезет, как вражина какая. Мать твоя смертью отца заговоренная. Не лезь куда не следует.
— А на мать все равно не замахивайся. Мельница, что ли…
— Шпаной нехорошо быть…
И поковылял домоуправ, оберегая хромую ногу.
«На что привязался к инвалиду, — укорил себя Тауфик. — Из окопа чуть живой вылез, перекосило», — пожалел Абросима.
Дни сшибались друг с дружкой, как резвые козлята. До стадиона «Трудовые резервы» рукой подать, ворота всегда открыты. Бегали, прыгали, мяч гоняли. Атилла в траве кузнечиков ловил для обещанной рыбалки. Кружили с Азатом по дорожкам стадиона, дыхание обгоняли. Планка звенела алюминиевая на малой высоте, поднималась помаленьку выше, карабкалась — коленки посбивали об нее, так старались: на глазок прикинуть — метр тридцать одолели. Отряхивали песок с волос. Потом купались на Казанке до полудня — саженками, саженками, жаль, речка неширокая, шибкой волной не поднимет, но зато в песне про нее поется: «Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке сизый селезень плывет…» Лежали на подогревшемся берегу лицом к небесам, не заслоняясь от солнца, звон стоял в голове, словно множество птиц били клювами о стекло. Атилла тянулся за ними, бесстрашно входя в воду.
Обедали то у Тауфика, то у Азата — где глянется: не густо, но и не пусто. Спали, как богатыри. Дневной сон — в силу.
И снова бежали без оглядки уже к новенькой даче, местечку при городском парке, к поляне лютиковой. Боксерские перчатки болтались в сетке. Спешили жить взахлеб. Азат был левша. Тауфик работал правой — на каждого по перчатке. Бились без пощады и до крови, пока не выдыхались вконец. Со стороны поглядеть, изводили почем зря силешку. Но это — «со стороны», а руки будто удлинились, грудь расширилась, сердце билось с нарастающим гулом. И горячо было, и замечательно — огромно от прибывающей ярости. Густым светом текла по жилам кровь, так казалось в темноте, когда ночь обволакивала мир, а сон не шел, одна картина сменяла другую, и прожитый день озарялся короткими яркими вспышками.
И баскетбольный мяч приручили.
Удалось лето на славу. Точно негритята, сидели они рядком перед Сююмбике, она и горевать отвыкла, освещенная их глазами.
Мелькал в саду ли, в парке ли Хорунжий с тонкой девушкой. Однажды и поговорить успели в тенечке. Девушка Соня мороженое ела.
— Как поживает корова Резеда? — весело спросил Хорунжий.
— Три доски копытами вышибла, прямо бешеная.
— Ну?
— Теленка-то роди попробуй, — хлопал себя по животу Тауфик. — Черненький народился, а голова белая. Хоть на выставку вези.
— Вот, Соня, какие пионеры у меня. Не кроликов, а крупно-рогатый скот выращивают в городских условиях.
— Не может быть! — чуть не роняла мороженое Соня. — Это он тебя молочком поил, как младенца?
— Он, конечно. Кувшинами таскал. И вылечил ведь! Повторим сеанс осенью, чтобы покончить раз и навсегда с болезнями?
— Поглядим, — уклонялся Тауфик. — Теленок бы подрос.