«Вот тянет поп, — думала Ольга, — будто рыбу удит… Скорей бы, что ли!» Но это уже было самое настоящее венчание, и счастье, которого она добивалась, теперь не могло уйти от нее. Пока певчие пели, а она с мужем обходила аналой вслед за сверкающей спиной попа, она думала, что, пожалуй, на пиру пьяные гости переколотят посуду, а уж нажрут-напьют столько, что ей с матерью хватило бы на целый год! А то спьяну, стервы, не подпалили бы дом!
Когда подошло время целоваться, изо рта Платона, из самого его нутра, на нее дохнуло гнилостью. «Помрешь скоро, Платон, — подумала она без всякого сожаления. — Не помер бы раньше, чем возьму в руки дом…»
Когда на пир сошлись званые, свекор Терентий Кузьмич велел работникам встать на крыльце и не пускать незваных. Пировали на верхнем этаже, в горнице, освещенной шестью одинаковыми лампами под одинаковыми белыми абажурами. Божницы были украшены бессмертником и засохшим чебрецом, от которого шел монпансейный запах. Ставни на окнах прикрыли.
Ольга, раскрасневшаяся после венчания, села рядом с мужем своим, по-прежнему серьезным и молчаливым: глядя перед собой сухими глазами без всякого блеска, он ртом вбирал воздух, а выпускал его через ноздри, отчего в ноздрях у него шевелились длинные и почему-то седые волоски.
Гостей было всего человек десять, все больше старики и старухи, была одна только девка, Ольгина дружка; она вдруг заплакала, раскрыв рот, потом взяла с тарелки кусок хлеба, стала жевать и приговаривать:
— Продалась ты, Ольга, в монастерь… В монастерь ты свою красоту спрятала…
Пир и точно был хмельной, да невеселый. Как водится, прокричали: «Горько!», пошутили, и опять Ольга ощутила на своих губах дыхание мужа. Брат Терентия Кузьмича, старик широкой кости, неприятный, выпил кряду шесть рюмок водки и, подсев к дружке, закричал истошно:
— Горька-а!..
И, путаясь в своей длинной бороде, поцеловал ее в шею, но вдруг заскучал и нахмурился. Мать Ольги, поджав лиловые губы, жеманилась, не пила. Старики, забыв про свадьбу, стали орать про политику.
Свекор Терентий Кузьмич, еще крепкий, но худой казак, с золоченой серьгой в волосатом ухе, зажал горлышко графина, поднял его вровень с глазами и, прищурясь, закричал:
— До чего хороша! Кушайте, дорогие гости, эту водку я с мирного времени берег!
Старики закричали все враз, загремели тарелки, графинчик опрокинулся на скатерть, скатился на пол, из его горлышка по крашеному полу тоненькой струйкой тянулась наливка.
— К Екатеринодару подвалила доброволия, а ее побили. Матрасы, говорят, побили — с Азовского и Черного морей. Под кем ходить? Под кубанской?
— Какой — кубанской? Как этой власти будет имя?
— Называется Быч.
— А этого Быча, как его по батьку?..
— Если утвердится Деникин, то и до царя недалеко, — сказал Терентий Кузьмич, нагибаясь и нашаривая на полу графинчик.
Твердые глазки его глядели сердито и пьяно.
Ольга встала и, нагнувшись, помогла найти ему графинчик, велела принести тряпку, чтобы подтереть вытекшую на пол наливку.
— Скатерку-то, скатерку как загадили! — сказала она и отвела белую руку свекрови. — Не сыпь соли, мамонька, крутым кипятком надо.
Терентий Кузьмич растопыренными пальцами обнял ее голову и сочно поцеловал в губы.
— Взял эту девку, — сказал он, прослезившись, — прямо что из котуха, с навоза. Людей я вообще вижу сквозь плоть, как речное дно сквозь чистую воду. Меня ни телом, ни богатством, ни лестью не обманешь. Этот босяк Кованько тож ходит вокруг голытьбы, сбивает на большевизм. Да она, голытьба, всякая бывает, разумная и дурная. Ольга-то у меня разумна. Прямую дорожку выбрала. У большевиков на закрутку нет, а у меня всего есть без счета.
Ольга охмелела. Пила она первый раз в жизни, и ей показалось, что сейчас она родилась сызнова, куда краше и сильнее, чем была: так все стало звонко, тонко, хорошо. Похвалил старик. А уж если похвалил, то будет ходить у нее в пристяжке.
Она поглядела на свекровь, на ее белое, как пшеничная булочка, осоловелое от вина лицо с пронырливыми, блестящими глазками.
Эту тоже легко обротать.
Ей захотелось быть сильной, хорошей, чтобы все любовались ею и слушались ее. Она взяла в руки четверть водки и сама стала обходить стол, наливая в рюмки старикам и старухам и потчуя их.
Опять все ревели: «Горько!», мокрые бороды и губы ползали по ее лицу, и все любили ее и радовались ей. Какой-то нежный дымок плыл по комнате, качая шары белых ламп. Вдруг грянула плясовая. Широко раскрыв глаза, Ольга увидела прямо перед собой двух гармонистов, старого и молодого; одинаково отвалив головы на левое плечо, они держали на коленях огромные нарядные гармони с серебряными скрепками по углам мехов. Их будто выдавила из себя белая стена — так внезапно они предстали перед ее глазами. У старого было бельмо на глазу. У обоих на потные лбы свесились чубы.
Мать Ольги с поджатыми своими лиловыми губами стала кружиться перед гармонистами. Она хоть и жеманилась за столом, да была пьяна.
Потом вышли плясать старухи, за ними — старики.