— Впервые таким его вижу… Ни одну он так не навещал… Ой, Ганна, попануешь! — в восторге воскликнула Любаша и кинулась к коробке, оставленной панычем. — Что он тут принес? Духи! Глянь, какие флаконы! Такие только у барыни есть… А пахнет! Давай я тебя побрызгаю, Ганна, чтоб парижами пахло, ха-ха-ха… Не только ж им, когда-нибудь надо и нам!
Набрав полный рот одеколона, Любаша принялась тут же прыскать на Ганну ароматным дождем.
За этим занятием и застали девушек Сердюки, которые ввалились в комнату без всякого предупреждения.
— Чем это у вас так пахнет? — расставив руки, шутовски заговорил Левонтий. — Не то мятой, не то канупером… и не разберешь.
Оникий тем временем, подойдя к столу, уже заглядывал в коробку. Открыл самый большой флакон, приложил к ноздре, с сопением потянул в себя, словно тертый табак.
— Ох, и шпигает же!..
Ганну, которая до сих пор сдерживалась, это окончательно вывело из себя. Порывисто поднявшись на перинах, она неожиданно властным движением указала дядьям на дверь:
— Выметайтесь отсюда… выметайтесь вон!
Дядьки остолбенели, нелепо улыбаясь.
— Ганна… Да что с тобой?
— В коробках рыться пришли? Нюхать разогнались? Там нюхайте! — распалилась Ганна. — Чего стоите, как пни? Слыхали мои слова? Любаша, кликни паныча, может, хоть он их выведет!
Это на дядек сразу подействовало. Осторожно, как по скользкому, они попятились к двери.
— И чтоб без стука больше сюда не врывались, — бросила Ганна им вдогонку и снова легла.
— О, какая ты!.. Даже меня напугала, — с искренним удивлением уставилась на Ганну Любаша, когда дверь за Сердюками закрылась. — Отбрила так, что и я не сумела б! «Выметайтесь», ха-ха-ха… Рано за выручкой прибежали… Да в самом деле, что они тебе теперь, чего им в рот смотреть? Родные дядьки? Пустое: какая уже там родня, где торг идет!
Ганна молчала, строгая, задумчивая. Выгнав дядек, она не почувствовала радости. Как-никак Сердюки сейчас были для нее в Аскании самыми близкими людьми. Что-то похожее на жалость или сочувствие тронуло ее душу, когда они, растерянные, униженные, очутились за порогом. Припомнила, как была маленькой и бегала с ровесницами колядовать к ним на панскую воловню (Сердюки, не имея в Криничках своей хаты, лето и зиму жили при панской воловне). Тогда дядьки еще не были такими сквалыгами и радостно встречали племянницу, расплачиваясь за колядки заранее приготовленными гостинцами. Припомнились материнские напутствия — держаться дядек, слушаться их во всем… Хорошо же она их слушается! Так приструнила, что они вынуждены слушаться ее!
Сама была удивлена вспышкой своего неожиданного властолюбия и тем, как просто можно заставить других подчиняться себе. На них первых сбила оскомину, на них первых испытала свою власть, которая как бы невольно заставляла ее быть черствой и бессердечной с другими. Может, это и нехорошо, но чувствовала, что и дальше будет поступать так. Появись здесь дядьки вторично, она вторично их выгнала бы, хотя, несмотря на стрекотание Любаши, одиночество все сильнее угнетало ее.
Степь была где-то далеко. Даже не верилось Ганне, что сегодня она еще спотыкалась на стерне, ожидая бочек с водой. Подруги и сейчас там, в адской степи, бегают за косилками, а она уже выкупана, в перинах, в духах… Повелевает, и ее слушаются. Кажется, должна радоваться от такой внезапной перемены, но настоящей радости не было. Чувствовала только физическое облегчение, которое все же не могло заменить собой нечто другое, более важное, чего не хватало Ганне в жизни.
— Душа у меня не на месте, — говорила на другой день Ганна Любаше, когда они вышли под вечер на окраину поместья погулять. — Тяжко мне почему-то, тревожно… От одного берега отплыла, а к другому не пристала… И пристану ли?
— Странная ты, Ганна, — отвечала Любаша, — ей-богу, чудная. Другая бы на твоем месте шла и земли под собой не чувствовала, а ты… Ну, почему ты такая? Пусть вчера болело, а сегодня уже и ноге легче, вся в обновах идешь — фартучек на тебе, как фата венчальная… И еще недовольна!
— Что фартучек, Любаша?.. Невелико счастье — фартучек горничной… Не дорожу я им.
— Потому что легко достался. Другим он бог знает чего стоит, а тебе — считай — даром его поднесли.
— Как-то тесно мне в нем, неудобно… И завязки вроде давят, и каждый, как на белую ворону, смотрит… Наверно, не родилась я для прислуги, Любаша… Нет во мне холопского дара.
Посмотрев сбоку на Ганну, Любаша отметила про себя, что и в самом деле ее спутница мало похожа на прислугу даже в накрахмаленном фартучке горничной. Идет и не покачнется. Голову — в черной блестящей короне кос — несет, как княгиня какая-нибудь.
— А чего бы ты хотела, Ганна? В автомобилях кататься? Еще покатает!
— Этого мне тоже мало, — ответила с усмешкой Ганна.
— Тогда я не знаю, чем он тебя завлечет, — развела руками Любаша. — Разве что птичьего молока из Геническа привезет…
Невдалеке от дорожки, по которой они шли, за зарослями камыша работала артель землекопов. Ганна загляделась на них, обшарпанных, полуголых, измученных работой.
— Что они роют, Любаша?