То, что он говорил, должно было все разрушить, он сам должен был стать ей неприятным, пусть на мгновенье. Но необыкновенное оставалось и, не меняясь, проникало все глубже в жизнь Бриджит. Она сразу узнала, почему осталось это чудесное: губы Мальцева дрожали, и любовь не могла дать Бриджит большего подарка. Она рассыпала волосы по плечам:
— Я думала, ты меня забыл. Что ты сначала обиделся, когда я уехала, а после — забыл. Но позавчера отец между прочим сказал, что видел тебя под нашими окнами — ночью, и ты был пьян, и ты долго стоял, и ты смотрел на наши окна. Я тогда решила, что третье чудо все-таки произошло. Тогда я и написала тебе это письмо.
Мальцев нахмурился:
— Какие еще такие чудеса?
Она погладила медленно вытянутой ладонью его щеку, а он медленно перецеловал ее пальцы. «Это же банально. Это же такая прорва сентиментальности. Увидели бы меня тут — весь Ярославль бы хохотал. Но почему нет неловкости, почему самопутаницы нет?»
Мальцев нарочито прицелился носом в ее мизинец: «Ну?» Он повторил это «ну» несколько раз, но все продолжало быть обыкновенно замечательным.
Как большинство его соотечественников, Святослав Мальцев прожил свои детство и отрочество во дворе и на улице. Приученный к некритическому освоению прочитанного, Мальцев был уверен в тщетности борьбы бытия против любви.
Первые чувства к девочке с бантиком нуждались только во взгляде да в куске бумаги для записки. Уличный привычный мат столбенел, как только речь шла о Клаве, Свете или Наташе, которую он защищал когда мечом, когда на истребителе, а после увозил на коне к чему-то волшебному. Оборона своей возлюбленной подчас действительно кончалась разбитыми губами, синяком, педсоветом, выговором с занесением в пионерскую книжку, тройкой в четверти по поведению. Но зато он покупал ей пирожное и смотрел лучисто, как она ест. С годами та рука, что в руке, начинала странно сжиматься. Он сам недоуменно начинал искать другую теплоту. И тут начиналось: в парке вечером было страшно — изобьют, разденут, а то и хуже.
Днем было слишком много людей, в скверах дежурили дружинники, в подъездах — дворники, к ней не пойдешь, к нему не пойдешь, к другу не пойдешь — парень со своей комнатой слишком уж большая редкость. О гостинице никто и не думает — даже если бы нашли свободный номер, то с ярославской пропиской в ярославскую гостиницу все равно не попадешь, а если уехать в другой город, то свидетельство из загса подавай. Так любовь, нуждающаяся в подтверждении телом, уходила в подземелье. Когда дворник выгонял с оскорблениями и угрозами из подъезда, шли глубже, в подвал. И там они, стоя, калечили друг друга. Она боялась темноты, крыс, грязи, беременности — из школы или университета выгонят, да и стыдно было вот так, вот здесь. Он, проклиная все на свете, неуклюже и резче, чем хотел, пользовался руками, всем телом. Вечные слова повторялись, но они постепенно пустели. Для храбрости, потом для забытья выпивалась одна, потом несколько бутылок. И приходило незаметно отвратительное — привычка. Никто не заметил, в какую ночь они вышли из подвала не такими, какими в него вошли. Для многих это было добровольное отшвыривание красоты, как лжи; часто на всю жизнь. Навечно.
А теперь Мальцев никак не мог уловить глупость, неправдоподобие, лицемерную лживость происходящего. Более того, он чувствовал секунда за секундой, что нет тут ничего, кроме искренности. Кругом пахло больницей. Он попытался схватиться за этот запах, чтобы суметь сказать хоть какую-нибудь пошлятину. А вместо этого нечто похожее на обожание к этой больной француженке едва не становилось словами. Но он сумел себя сдержать и стал слушать.
Лицо Бриджит еще более побледнело от остроты испытываемой радости:
— Я все тебе скажу. Уехала, потому что была уверена — мы слишком разные, чтобы жить вместе, не просто противоположные, а — разные. Понимаешь? Ну, когда совсем ничего нельзя найти… Приехала в Париж, думала, быстро тебя забуду. Я старалась…
— Не надо было. Не старалась бы — забыла. Бриджит не обратила внимания на очередную попытку Мальцева уйти от нее.
— …Что? Не знаю. Я тогда решила изменить тебе. Ты его не знаешь. Пошла с ним в хороший ресторан, а после к нему. Я была почти в доску, но мне все равно не понравились его руки на мне. Я не могла его выдержать, хотя он очень хороший парень. Вырвалась и убежала. Сердилась тогда не на него или на себя. На тебя. Ты был для меня во всем виноват. Я, наверное, гнала машину очень быстро. Помню улицы, перекрестки — и все. Очнулась здесь. На мне было надето что-то вроде гипсового халата, он был холодный, все было холодным, а главное спина и кровь. Сквозь туман умирания видела фигурки людей, расплывчатые, как под водой. Это делало меня далекой от них. Оставались только я, Он и ты. Я знала, что у меня сломан позвоночник…
Мальцев подумал, что сходит с ума. Потому что не решил сразу и бесповоротно вежливо уйти и больше никогда не возвращаться. Она будет всю жизнь в коляске. А к нему только и прибавилось, что нежности. Нет ничего глупее любви. «А кто это „Он“?»