Де Тресиньи недавно исполнилось тридцать два. Юношеское половодье чувств, превращающее человека в раба чувственности и наделяющее неодолимой притягательностью любую встречную женщину, схлынуло. Прежний либертен успел поостыть, и если остался женолюбом и приверженцем вольных нравов, то уже как коллекционер собственных ощущений, не даваясь им в обман, но и не боясь ничего и ни к чему не испытывая отвращения. Все, что он повидал на Востоке, разбудило в нем любопытство, и теперь оно толкало его на поиск нового и необычного. Однако, несмотря на свою искушенность и опытность, он оставил балюстраду и пошел следом за… В общем, решился довести до конца низкопробное приключение. Де Тресиньи не сомневался, что женщина, плывущая перед ним, покачивая бедрами, уличная и притом самого низкого пошиба. Но ее красота… Воистину королева! Удивительно, что не нашлось ценителя, который избавил бы ее хотя бы от уличной грязи… Ведь как только Господь посылает Парижу красавицу, дьявол в отместку посылает глупца, который тут же берег ее на содержание. Или парижане, став демократами, потеряли вкус и к царственной красоте? Однако не столько красота подвигла де Тресиньи последовать за гулящей — его зацепило сходство. Уличная женщина напомнила молодому человеку другую, виденную совсем не на улице… Он не сомневался, он знал: перед ним другая женщина, ворона в павлиньих перьях, дрозд-пересмешник, что пением подражает соловью, о таких с щемящей горечью писал в дневниках лорд Байрон, но она так напоминала ту, что не составляло труда обознаться, если бы не была совершенно очевидна невозможность ошибки.
Сходство, честно говоря, скорее привлекло де Тресиньи, чем удивило; он обладал уже немалым опытом наблюдателя и вывел для себя заключение, что разнообразие человеческих лиц не столь велико, как кажется. Черты подчинены жестким законам своеобразной геометрии, и все разнообразие лиц можно свести к нескольким основным типам. Красота единообразна, разнообразно безобразие, но и оно исчерпаемо. Бог пожелал бесконечного разнообразия в выражении лиц, потому что и в правильных, и в неправильных чертах, в спокойных и беспокойных лицах сквозит душа.
Что-то в этом духе твердил себе де Тресиньи, следуя за женщиной по бульвару, а она прокладывала себе извилистый путь среди толпы и выглядела горделивей царицы Савской Тинторетто [133]в своем атласном платье цвета шафрана, столь любимого юными римлянками. При ходьбе жесткие складки сверкали, отливая золотом, и громко шуршали, словно бы издавая боевой клич. Великолепная турецкая шаль с широкими белыми, красными и золотыми полосами туго стягивала ее стан, и она изгибала его то в одну, то в другую сторону — манера, вовсе не свойственная француженкам, при этом красное перо ее неимоверно вульгарной белой шляпы, покачиваясь, доставало чуть ли не до плеча. Все помнят, что женщины носили тогда свисающие со шляп перья, которые называли «плакучей ивой». Но красное перо вовсе не плакало, оно не ведало ни печали, ни меланхолии. Де Тресиньи, уверенный, что девица пойдет по улице Шоссе д’Антен, сияющей миллионом газовых рожков, несказанно удивился, когда столь самодовольная, бесстыдно притязающая на крикливую роскошь куртизанка вдруг свернула в Подвальную улицу, позор тогдашних Бульваров. Щеголь в лаковых сапожках, менее дерзкий, чем гулящая девка, на секунду приостановился, прежде чем отважиться свернуть туда… Но только на секунду. Сияющее платье на миг погасло в черной дыре, но, попав в луч единственного фонаря, украшавшего, будто звездочка, мрачные потемки, вновь сверкнуло, и де Тресиньи бросился вперед, торопясь догнать его. И догнал без труда: девица поджидала его, уверенная, что никуда ему не деться. Он поравнялся с ней, и она с присущим гулящим девкам бесстыдством посмотрела ему прямо в глаза, повернувшись к нему лицом, чтобы он оценил ее красоту. Де Тресиньи поразил удивительный тон ее кожи, золотисто-смуглый, несмотря на румяна, похожий на золотистые стрекозиные крылья. Даже мертвенно-бледный свет фонаря не смог убить теплое золото.
— Вы испанка? — спросил де Тресиньи, разглядев в ней совершенный образец испанских женщин.
— Si, — ответила она.
Быть испанкой в те времена кое-что да значило. Испанок в те времена ценили. Обаяния смуглым женщинам с темным румянцем на щеках придали тогдашние романы, театр Клары Гасуль, стихи Альфреда де Мюссе [134], танцы Мариано Кампруби и Долорес Серраль, многие хвастались тем, что они испанки, не имея никакого отношения к этой стране. Но для этой, похоже, причастность к Испании ничего не значила, равно как и многое другое, чем она могла бы покрасоваться.
— Идешь, что ли? — спросила она по-французски, обратившись к де Тресиньи на «ты», как последняя девка с улицы Пули, тогда еще существовавшей, но теперь уничтоженной. Вы помните такую улицу? Сточная канава!