Еще была школа. 478-я — трудовая, политехническая, только что отстроенная. Труд здесь был главным, и наш директор Петр Иванович Симаков ценил ребят прежде всего по трудолюбию. Ему не пришло бы и в голову уговаривать или даже просто разговаривать о снежных заносах, преграждавших дорогу к школе, или иных хозяйственных проблемах с учениками, уговаривать взять в руки лопаты — все решали сами ребята. Разводили огонь под огромными чанами, куда ссыпались снежные кучи, «топили» снег — вывозить его на авто было невозможно, не было авто; сгружали уголь для котельных, ремонтировали школу. Это само собой разумелось. В школе реально действовало самоуправление.
Да, были суды над Тухачевским, другими высшими военачальниками, были другие оглушительные процессы 30-х. Однако воспитательные акценты расставлялись умело и четко: для мальчишек и девчонок того времени мир делился только на «белых» и «красных». Нам и в голову не приходило раздумывать, на чьей быть стороне. В этом красном мире жили и совершали подвиги полярные исследователи, челюскинцы, папанинцы, Чкалов, Беляков, Байдуков, Громов и его товарищи, только что совершившие беспосадочные полеты в США, отважные летчицы Гризодубова, Осипенко, Раскова, установившие мировой рекорд дальности полета для тяжелых самолетов.
В 1939 году в школах усилили военно-спортивную подготовку. Ввели обязательные ночные лыжные походы на длинные дистанции. В одну из ночей сводный лыжный батальон 478-й школы занял позиции вдоль полотна Павелецкой железной дороги, когда в Москву шли поезда с делегатами XVIII партийного съезда.
Мы жгли костры на высоких насыпях и грелись в их пламени. Поезда поднимали снежную поземку и пропадали в серебристой темноте, и мы верили, что наша бдительность охраняет старших товарищей от вражеской диверсии.
Учителя без тени смущения прославляли смелость донесшего на родителей-кулаков Павлика Морозова, поскольку самым родным каждому человеку были не мать и отец, а великий друг детей — Сталин.
Таким существовал наш мир, и ничего уже не переменишь. «Нам нет преград на суше и на море…» — пели мы в ту пору.
В те же годы на Таганской площади произошло два приметных события местного значения. Открылся роскошный магазин с непривычным названием «Гастроном» и не менее прекрасный кинотеатр. В гастрономе за прилавками манили взор небольшие деревянные бочонки с несколькими сортами черной и красной икры разного посола, а еще паюсная — тягучая, липнущая к зубам, надолго оставлявшая во рту терпко-солоноватый вкус. В гастрономе можно было купить колбасные обрезки, они стоили значительно дешевле и состояли из вполне приличных кусочков колбас — отдельной, любительской, языковой, ливерной, буженины, тамбовского окорока и массы других вкуснейших изделий. Продавцы работали в высоких поварских колпаках, и, если покупался фунт или два, услужливо спрашивали: «Вам куском или нарезать?» Отвечая на просьбу «нарезать», хватали длинные тонкие ножи, прижимали колбасный батон большим пальцем и с умопомрачительной скоростью, — так и казалось, что они отхватят себе руку, — нарезали груду ломтиков колбасы или ветчины.
В кинотеатре перед сеансами непременно выступал джаз-оркестр, танцевали Анна Редель и Михаил Хрусталев — блестящая эстрадная пара тех лет. А главное — шли потрясающие фильмы. Многие мальчишки смотрели «Чапаева» по двадцать раз, и героика гражданской войны опаляла наши души.
Мальчишки с Таганки редко выбирались в центр города. Мир наших интересов ограничивался ближними московскими заставами — Крестьянской, Абельмановской. Нина Антоновна была театралкой. Она вывела меня в театр. Я видел в довоенных постановках «Дни Турбиных» Булгакова во МХАТе (Нина Антоновна непременно обливалась слезами), «Отелло» и «Уриэля Акосту» с великим актером Остужевым в Малом театре. Больше всего меня потрясло, когда я узнал, что он глухой. «Принцессу Турандот» у Вахтангова, «Даму с камелиями» в Камерном. Там играла «звезда» театральной Москвы Алиса Коонен, а ставил спектакль Александр Таиров. В 1950-м их судьбы были сломаны, а театр закрыли, подвергнув разносной критике.
В доме на Воронцовской жили, естественно, семьи разного достатка, но это не очень бросалось в глаза, да и не принято было, точнее сказать, боялись «выпендриваться». По-настоящему убогую жизнь, как и в голодном Самарканде, я увидел в селе Рыболово, под Москвой, куда в 1937 году мама отправила меня на лето с сыном ее сослуживицы Олегом Иконниковым — он был года на три старше меня.
Деревня стояла на голом высоком берегу Москва-реки. В песчаных откосах гнездились тысячи ласточек, а когда мы прыгали с кручи в воду, на нас пикировали растревоженные птицы.
Раз в неделю матери привозили нам городские продукты. Раскладывая их на маленькой кухне, бабушка Ольга закрывала окна: «Чтобы не сбежались на запахи соседи». Она отрезала у селедок хвосты и головы, делила на кучки и одаривала потом родню, приговаривая — это им в картофельный отвар для вкуса и запаха. Вдоволь в деревне было только молока и вишен.