Потом мужчина приблизился ко мне. Бабушка угодливо подставила ему венский стул — единственную нашу мебельную ценность, а доктор улыбался мне совершенно неискренней улыбкой, и все гладил, потирал руку об руку — а уж потом мне объяснили: согревал их, а тогда мне казалось, разминал их, щелкал суставами, тер друг о дружку, чтобы сподручней расправиться со мной.
Что ни говорите, пугает и этот страх, очень немножко и совсем ненадолго уравновешивает боль. В эти краткие мгновенья я разглядывал доктора поподробнее. Сев на венский стул, он оказался, конечно же, ниже, но голова его все равно витала надо мной, и, чтобы посмотреть ему в лицо, мне приходилось отрываться от подушки, а это не доставляло облегчения.
Я не разглядел цвета его глаз, я даже не очень запомнил его голос. У доктора были усы и бородка клинышком, очень небольшая, аккуратно стриженая, она выглядела вполне симпатичной и даже очень шла к его вытянутому лицу. Но вот усы! Они торчали в стороны, будто крылья небольшого летательного аппарата, словно две обтекаемые плоскости, предназначенные разрезать плотный встречный ветер, и даже были слегка загнуты назад, — именно из-за этой воздушной своей предназначенности. Слегка лысоватый, с открытым высоким лбом и прямыми седоватыми волосами, доктор был в общем вполне встречаемым на улицах типом, если бы не усы!
Все его лицо, а может, даже вся высокая худоватая фигура предназначались, чтобы на легком, едва уловимом удалении чуточку впереди себя нести это замечательное крылатое сооружение, которое, если зажмуриться и предположить, увеличившись вдруг раз в тысячу, смело могло бы взвить своего владельца ввысь и унести в заоблачные высоты. Вот было бы чудо!
3
Но это потом, после, когда мне стукнет лет десять, а то и все двенадцать.
В тот же день, по знаку врача, мама подала ему потрепанный саквояж, — такой же, как в книжке про Айболита, он расстегнул его и вынул две вещи.
Первая напугала меня до изнеможения, и я заорал с новой мощью.
На раздвижном темном обруче блестело средних размеров круглое зеркало, и, когда доктор напялил на голову обруч, водрузил зеркало надо лбом, подзаслонив им один свой глаз, мне показалось, что предо мной чудище. Оно сверлило, слепило меня глазом-зеркалом — про циклопов, сказочных чудовищ с одним огромным глазом во лбу я еще не слыхивал, — а вторым, живым человеческим глазом, как-то ехидно щурясь, оглядывало меня.
— Не кричи, — утешал он меня отвратным, ясное дело, хриплым голосом, — я загляну тебе в ушко!
«Как это, — не поверил я, — можно зеркалом заглянуть в ухо? Разве оно туда влезет?» И я, похоже, разинул свой искричавшийся рот еще шире.
Вторую вещь доктор положил прямо на кровать. Это была овальная, малахитового цвета, коробочка.
Из нее он достал блестящую железку, вроде воронки, только поменьше и поблескучее, и принялся дышать на нее.
— Что это? — завопил я в полнейшем отчаянии.
— А ты потрогай, — протянул мне врач свою блестящую штучку. — Это такая вороночка, ничего страшного.
Я не прикоснулся к ней, этой вороночке, и с тех пор испытываю смертельный ужас перед любыми никелированными медицинскими приборами, а увидев их, содрогаюсь всем телом и отвожу глаза. Ясное дело, к вороночке не прикоснулся, но, дурачок, поверил взрослому уговору. И тогда доктор велел своим покорным подручным, бабушке и маме, приблизить электрическую лампочку, свисавшую с потолка, отчего его железное око совсем ослепило меня, вставил мне в ухо, освобожденное от компресса, свою проклято блестящую вороночку, пошарил рукой в малахитовой коробочке, что-то достал оттуда, невидимое мною, и прикрикнул маме, прижавшей мою голову к своей груди:
— Держите!
В ухо кольнуло так, что боль, будто высокий звук, достигла своей высшей точки, и этот высокий звук превратился в визг, — я заорал в последнем отчаянии и изнеможении. И выкрикивая свою боль, отыскивая виноватого и бесспорно признавая им, конечно же, этого усатого злодея с сияющим вогнутым кругом над правым глазом, я прокричал ему в лицо:
— Тараканище!
Последнее, что помню, — как он сдирает с головы свой обруч с круглым зеркалом, и его вполне серьезно огорошенное лицо.
Я провалился в забытье. Очнулся — может, через минуту, а может через пять, почти здоровым. Оказывается, доктор проткнул мне барабанную перепонку, гной вытек, и оставалось только долечить меня, а это уже, как меня утешали, вполне пустяки.
Доктор улыбнулся мне и ушел за перегородку.
Там он шумно надевал пальто с бобровым, пристежным, как заметила бабушка, воротником, мама шуршала какими-то бумажками, они тихо переговаривались, наконец, доктор опять заглянул в комнату. Коротко сказал:
— Поправляйся!
А взрослым добавил:
— Через три дня.
Дверь негромко притворилась, повздыхав за стенкой, вернулась мама.
Бабушка спросила:
— Много?
Мама рассмеялась:
— Да сколько бы ни было! Он его спас!
Они обе наперегонки завздыхали, а мама вдруг расхохоталась:
— За что же ты его так обозвал-то, а? Своего спасителя?
А я ничего не помнил.
Тогда бабушка вздела очки к потолку и передразнила меня:
— Та-ра-кан, Таракан, Тараканище!