В «Современнике» редко бывали «очередные премьеры». Почти каждый его спектакль привлекал внимание театральной Москвы, возбуждал споры. Потому что этот театр, как было записано в его студийном уставе, «движется вперед вместе с жизнью». А жизнь чревата неизвестностью. Наконец все в зале. Полутемно. Долго, долго отчего-то не начинают. Взбешенный Ефремов проносится в первый ряд. В гневе он изящен Начали.
— Стоп! Перемену повторить, — хрипло кричит он.
Начали.
— Стоп! Почему не погасил свет справа? Та-та-та-та! Обратно это все!
Ефремов взлетает на сцену. Он ничего не весит. Дико рассержен. Нагибаясь к люку, говорит машинисту:
— Делай, не волнуйся, спокойно...
Начали, ох, начали...
Смотреть, как он репетирует, страшно.
Кажется, окончания его нервов обнажены и чутко, до болезненности реагируют на все, что происходит. Боишься шевельнуться, нечаянным словом или жестом задеть, причинить боль...
Бывать на его репетициях поучительно.
Учишься логике искусства: ничего нелогичного, не оправданного внутренней последовательностью характера и всего эпизода он не признает. (Прежде чем принять тот ил и иной текст автора, он проигрывает его. Иногда делает это, сидя за столом, вполголоса, только проверяя побуждения действующих лиц. Если побуждения ему неясны, вскакивает и громко, с жестами и характерными интонациями, бегая, играет за всех. Если естественного сцепления реплик, выражающих сцепление персонажей в предложенных обстоятельствах, не получается, текст не принимается. Требует поправок, кардинальных изменений.)
Здесь, на репетиции, он намечает действие сцены в энергичных, кратких, поразительно точно подобранных словах, стараясь говорить так, чтобы ничего недосказанного (как бы горько само сказанное ни было) не оставалось.
...Актер на сцене произносит монолог. Ефремов за своим освещенным одной лампочкой режиссерским столиком прошептывает роль, заметно жуя губами (текст пьесы он знает лучше автора!). Секретарша театра тихо вносит чай и бутерброды. Он досадливо отмахивается: не до того! Шепчет: «Не так, не так!»
Нет, он это не кричит, это только рядом сидящие слышат. Снова бежит к сцене, снова с маху впрыгивает на нее и, сразу оказываясь в привычной стихии, свободно показывает, проигрывает, потом спрыгивает, останавливается, прислушивается к сцене, бежит к столику. «Давайте, давайте, не останавливайтесь!»
Иногда он забегает за кулису и оттуда смотрит и слушает, как идет эпизод, потом перебегает на другую сторону сцены и совсем скрывается.
Он точно бы обнюхивает сцену.
В момент наивысшего напряжения он опять говорит тихо, кажется, сознательно замедляя ритм фразы, понижая голос, успокаивая.
И снова взрывается. Он беспощаден.
— Вы должны работать с удовольствием и приходить на репетицию наполненными, продумавшими роль, а не безразличными и вялыми, ожидая от режиссуры исчерпывающих указаний. У режиссуры много других дел: сложная световая партитура спектакля, движение мизансцен... Помните, за вас никто вашу работу делать не будет! Я отлично вижу, кто работает, обдумывает, а кто приходит, занятый своими делами... Не понимаю, зачем такой человек в театре, зачем он избрал нашу профессию...
Его слова падают на головы, от них не увернуться, от них ежатся...
Они соберутся, обдумают, они ответят взрывом страстного, нервического актерского энтузиазма, который составляет особенность и завораживающую силу артистов «Современника».
И он вновь идет к своему режиссерскому столику.
Он ходит быстро, изящно, почти балетно, плавно приподнимаясь и опускаясь на носке. Его походка стремительна, а корпус (заметно наклонен вперед. Оттого он всегда напоминает мне спешащего Петра Первого с акварели Серова. Угловатого и грациозного. Смешного, но вызывающего почтительное удивление.
Но ведь это еще только начало, впереди еще ночь, «сырой?, как они говорят, но дорогой им спектакль. Ради него они мучились, пережили неприязнь к нему (так роженица под конец думает: скорее бы все кончилось). Страстно любили его, все-все понимали — и оказывались в тупике, когда все становилось безразличным. Ради него ссорились, до ненависти друг к другу доходили и готовы были объясняться в любви.
На одних нервах рвется к финишу спектакль; его, как младенца, учат ходить.
По закону театральной физиологии пойдет-то он где-то на десятом, а то и на пятнадцатом представлении, и непременно с помощью публики, которая примет его и будет манить к себе.