Господин Ганель стоит прямо, как тростник, ветром не колеблемый. Он никогда не был чувствителен к речам о Боге и бессмертии. На короткое время его развлекли совпадения имен — Александр во гробе, тайных учеников Иисуса, оказывается, звали Иосиф и Никодим. Но что бы это значило? Господин Ганель не знал, и, в общем-то, знать не хотел.
Александр уже успел оправиться от того, что покойник — его тезка, и слушал отца Никодима, затаив дыхание, чувствуя, как откликается его душа на каждое слово. Ведь такие слова сегодня можно услышать лишь в этом пространстве, под иконами, при свечах, при наглухо закрытых от суетливого мира дверях. И вдруг он отчетливо вспомнил, что слышал почти то же самое и совсем не в церкви. Это были слова Сильвестра, когда он «изгонял Ганеля из Ганеля». Тогда режиссер рассказывал историю про безответно влюбленного горбуна. Александр вспомнил слова Сильвестра: «Я говорю о презрении к реальности.
Я говорю об абсолютной, полной власти воображения. Мы, как герой одной великой пьесы, должны сказать: „Вдохновение выводит меня за пределы здравого смысла“. Потому что только там, за его пределами, начинается искусство». Это воспоминание мелькнуло быстро, но не погасло, как это часто бывало с мимолетными воспоминаниями Александра. Оно настойчиво требовало внимания. Пути двоились. Мысли путались. Александр был растерян, он не знал, что ему думать. А потому решил слушать, слушать, слушать.
Сильвестр Андреев не был изумлен — он хорошо понимал, в чем их сходство с отцом Никодимом, и в чем различие. Сейчас, глядя на священника и восхищаясь им, он сформулировал различие так: «Для отца Никодима игра — это путь к истине, а для меня игра — это истина. Вот и разница. Но какой артист! Как от моих актеров добиться такой же подлинности? В каждом слове и жесте? Не впервые же он обо всем этом говорит и думает? А кажется, что слова льются, как будто их рождает не память рабская, но сердце… А как он держит равновесие между свободой и точностью, между дисциплиной и вдохновением! Дар! Причем Божий», — с восторгом думал Андреев, глядя на священника. Таким коршуньим взглядом, в котором смешивались зависть, ревность и восторг, он смотрел только несколько раз в жизни — на великого итальянского актера Ферручио Салери, на француза Марселя Марсо, и вот сейчас, в храме Николы мученика, на отца Никодима.
Тот закрыл глаза и молчал. Все замерли в ожидании новых слов. А отец Никодим стоял с предельно напряженным лицом, словно добывал слова на такой глубине, куда простому смертному не добраться. Сильвестр подумал: «Ни в коем случае я не прерву этот спектакль… Акция отменяется навсегда…»
Ипполит Карлович, который становился все пьянее и все религиознее, пользовался всеми привилегиями подсматривающего — то приближал, то отдалял лицо отца Никодима. На огромном экране лик священника то разрастался до немыслимых размеров (и тогда Ипполиту Карловичу казалось, что и слова отца Никодима становятся больше и мощнее), то сжимался до грецкого ореха (тогда недоолигарху становилось полегче, серьезность проповеди отступала, и он наливал себе новую порцию коньяка).
Сергей Преображенский внимательно слушал слова о воскресении, о встрече с Богом. Но они меркли перед тем, что Преображенский видел. Скрещенные руки. Желтые волосы. Ввалившиеся щеки. Воображение, которое отец Никодим призывал на помощь вере, в случае с Преображенским подействовало противоположным образом. Ему чудилось: то, что он сейчас видит — становится его частью, властно в него вторгается; желтые волосы, скрещенные руки, впалые щеки — теперь уже с ним, теперь уже в нем — глубоко и навсегда. Казалось, холод церковного пола и холод самого покойника проникают в него.
Ему неудержимо захотелось вырваться из толпы, пытающейся поверить в вечную жизнь. Он неловко повернулся и толкнул плечом старушку, которая посмотрела на него так зло, словно он бес. Как минимум, бес.
Глядя на источающую ненависть старушку, Преображенский подумал: «Какой это священник называл церковных старушек „наши православные ведьмы“? Неужели не вспомню, память разрушается, нельзя мне было так долго смотреть на труп, нельзя было, я же знал, я же избегал, я же на похороны друзей не ходил, что же сейчас…» И уже не глядя на старушек и стариков, отроков и отроковиц, Сергей, как сквозь чащу, стал пробираться сквозь толпу. Верующие расступались с недовольством. Немногие пропускали его смиренно. Какая-то женщина с двумя гвоздиками вдруг всплеснула руками (гвоздики задрожали) и вскрикнула: «Не может быть! Вы! Здесь!» Потом, видимо, сообразив, что церковь не место для подобных восторгов, с восхищенной улыбкой пропустила Преображенского и еще долго искоса поглядывала на него.