В таком «обратном прототипизме» нет, конечно, ничего сверхъестественного. Одаренный зоркостью и художественным чутьем, писатель раньше других видит, замечает то, что не сознают другие, мимо чего скользят их глаза. Он догадывается о «готовностях» (щедринское словцо!), заложенных в явлениях и характерах. Иногда предчувствует приближение нового, необычного, как Гёте, будучи за тысячу километров, угадал Мессинское землетрясение. Отсюда молва о «провидческом даре» поэтов.
Так появляется то, что по аналогии с расхожим понятием «прототип» можно обозначить как «истератип», то есть, переводя с греческого, «послетип» по отношению к художественному первообразу. Когда прототип подрядчика Хлынова ищут среди разных представителей купеческой семьи Хлудовых, мы, скорее всего, имеем дело с
Для 60-х годов прошлого века Хлынов не казался характерной фигурой. Пресыщенный своим богатством, не знающий, что делать с капиталом купец, пускающийся во всевозможные «чудасии», утвердит себя в последней четверти столетия. Тульский самоварщик Баташов, торжественно, при огромном стечении народа хоронивший в гробу свою оторванную ногу; рыбинские купцы Расторгуев и Вериханов, стремившиеся перещеголять друг друга: они бросали деньги в толпу, сдергивали скатерти со столов, купали в шампанском ресторанных девиц и т. п.; нижегородский купец Стахеев, наводивший ужас своими затеями на волжском пароходе… В 1880 – 1890-е годы во множестве возникли эти пугала-кумиры Ирбитской и Макарьевской ярмарок, герои лесковского «Чертогона» (кстати, в главном лице этого рассказа узнавали еще одного Хлудова – Алексея Ивановича), чеховской «Маски», разгульные купцы романов Мамина-Сибиряка.
Хлынов в «Горячем сердце» с его расточительными оргиями был настолько нов, что многие современники приняли его за карикатуру, преувеличение, мало приличествующее писателю-реалисту. Между тем драматург просто раньше других изобразил комедийный тип нового героя капитала. Патриархальные купцы Островского лишь накапливали деньги, держали на замке сундуки, устраивая домашний террор среди близких и сохраняя благообразие и благочестие за воротами дома. Пил-гулял, являя широту характера и наводя смятение на окружающих, лишь какой-нибудь сорвавшийся со всех причалов «метеор», вроде Любима Торцова: опустившийся, в драном бурнусе, он становился живым воплощением совести. В Хлынове явился разгул совсем иного рода: с громом, шумом, пальбой из пушек, кутежами напоказ, с реками шампанского, готовыми затопить всю губернию, лишь бы прибавить «чести» хозяину.
«Честь» – понятие новое у Островского и столь же комически извращенное в купеческом быту, как некогда слово «мораль», писавшееся через «а»: «мараль».
В сцене, где Хлынов насильно потчует своих гостей шампанским, готовый лить его на головы, если не выпьют, подрядчик объясняет слабо защищающемуся Градобоеву: «А из чего ж мы и бьемся, как не из чести; одно дело, на том стоим». И то же понятие о чести подтверждает Градобоеву Курослепов:
«– Честь-то, понимаешь ты, что значит, или нет?
– Какая там честь? Нажил капитал, вот тебе и честь. Чем больше капиталу, то больше и чести».
Что бы ни выкинул Хлынов, «кураж» его ненаказуем, потому что его опасаются не только в уезде, но и в губернии. «Турок я так не боялся, как вас, чертей, боюсь», – чуть не плача признается напуганный пьяным гостеприимством городничий. А Хлынов еще похваляется, что и к губернатору сумеет подъехать и с губернаторшей на дружеской ноге: «Пивал у них чай и кофей, и довольно равнодушно».
Когда все на свете приедается Хлынову – поить случайных гостей без разбора, щеголять в испанском костюме, палить в свою честь из пушки или, впрягши летом девок в сани, по полю на них ездить, – он впадает в тоску, от которой не спасают ни затеи Аристарха, ни потехи над барином с усами, вывезенным из Москвы, остается войти в покаянный раж и звать духовенство, чтобы наутро снова поливать дорожки шампанским.
Во всем этом Островский видит какой-то излом национального характера. Так гуляли новоявленные вельможи в XVIII веке, а теперь проказа тронула людей, собиравших капитал.