В. И. Вернадский, так многое разгадавший в жизни планеты и человечества, перечитывая пьесы Островского, был поражен явившимся ему впервые наблюдением: вера в прогресс относительна, люди обольщаются новизной своего века и не понимают, как мало меняются основы человеческого взаимообщения. И какой бы град отравленных стрел ни летел в наивное, беспомощное добро, как бы ни оттачивали на нем перья насмешливые скептики и агрессивные «сатанисты», – эта вера в добрые начала жизни людей лежит в сущности драм Островского, и что не меньшее диво – находит себе отзыв в тысячах душ, в новых поколениях людей, казалось бы, растерянных, изверившихся и соблазненных азартом и победностью зла.
Добро его часто наивно? Еще бы! Юный приказчик Ваня Бородкин перебирает струны гитары, а Дуня, дочка хозяина, говорит ему: «Не пой ты, не терзай мою душу!» Ваня отходит к окну с невероятной по простоте репликой: «Помни, Дуня, как любил тебя Ваня Бородкин!» В этом месте публика прошлого века заливалась слезами. А как сейчас воспримет это биржевой брокер, замученная магазинами домохозяйка, высоколобый филолог или прыщавый юнец из ПТУ?
«Помни, Дуня, как любил тебя Ваня Бородкин».
Наивность.
Но и в этой наивности, вере в добро – огромная сила. В «Горячем сердце» – молодые, и прежде всего Гаврюшка, очень хороши. И «на чем сердце успокоится…». Островский берет в расчет то, чем живут обычные, простые люди – «обыватели»; поэзия и тепло этого быта.
Вся революционная и декадентская традиция это отрицала. Взрыв, порыв – а М. Горький говорит: «А вы на земле проживете, как черви слепые живут – ни сказок о вас не расскажут…» Нет, Островский и рассказывает «сказки» об этом простом быте. Но оказывается, что в нем трагизма, взлетов радости и пучин горя ничуть не меньше, чем в духовных порываниях «к небу», эволюциях беспокойного сознания, томлениях неудовлетворенной души.
Есть своя загадка в том, что снисходительно, с улыбкой принимаемый Островский – свысока, как к чему-то домашнему, сношенному – вроде тапочек или халата, что этот Островский имеет упрямую силу возвращения. Отпевали его сто раз. В 1890-годы прекратили ставить. Десять лет после его смерти – почти не вспоминали. Он превратился в ненужного, забытого писателя. Ставили: Юшкевича, Леонида Андреева, (нрзб.) и т. п.
На фоне модерна, даже на фоне пьес Чехова – он старомоден и не нужен.
Но вот чудо: снова после 1905 года – «Мудрец» во МХАТе, что-то в Малом, «Гроза» с Рощиной-Инсаровой и т. п.
А снова пауза в интересе. «Синяя блуза», пролетарский театр – и снова «Назад к Островскому».
Но даже на памяти моего поколения – в 1950 – 1960-е годы Островский казался устаревшим-ненужным. Режиссеры брали его драматургию как знак и сырой черновик и заполняли своими модерными вдохновениями.
Загадка Островского: о какой загадке Островского может идти речь – загадка Пиранделло, загадка Шекспира, может быть, Чехова – но уж никак не Островского!
Островский – сплошная разгадка, сплошной «ответ», ответ столь ясный, недвусмысленный, прямой – что же его обсуждать? Он даже подсказывает многими своими названиями моральный смысл пьесы («Не в свои сани не садись»). Или недвусмысленно обычивает предмет – социальное положение лица: «Воспитанница», «Бесприданница», «Богатые невесты» и т. п.
Отчего же этот драматург имеет такую упрямую силу возвращения на сцену?
Язык? Ну конечно, музыка! (Цветаева и М. Петровых).
Знание сцены? Ну еще бы! Когда любому актеру удобно, уютно в его роли: все необходимое в тексте – и, как правило, ничего лишнего. Он мастерски приводит и уводит лицо на сцену – точно в ту секунду, как нужно для интереса пьесы.
Но всё это – то, что обнималось холодноватым словом «мастерство».
А вот суть его искусства? Живые лица, характеры – социальные и национальные, общечеловеческие страсти в них.
И оказывается: поверху кипят страсти политики, меняются одежды, люди, взгляды, – устойчивее всего то, что происходит дома, за закрытыми дверями, в домашнем быте.
И здесь две властные могучие силы: любовь и деньги.
У классицистов: любовь и долг (государственное мышление).
Пример или, как модно выражаться,
Островский отвергал все изощренное, искусственное и неживое в искусстве. Всякое притворство чувств и языка.
Его похвалы: «это правда», «это точно», «это как есть». Он был уверен в поэзии простоты и правды – более того, он был уверен, что это самая трудная на свете вещь и есть. (См. речь о Пушкине).
Не
Цветистость, изощренность, туманность, так обольстительно подкупавшие в завитках, масках и серо-зеленых красках модерна – для него были несносны: он вращал свою художественную линзу, наводя ее на ясность, до полной четкости картинки.
Читая Островского
Для сценария: Шекспир в жабо…
Родившийся четыреста лет назад Шекспир – загадочное лицо английской истории литературы…
Родившийся триста лет назад Мольер – загадочное лицо французского театра…