В записной книжке, где впервые забрезжил замысел «Чайки», читаем: «Треплев не имеет определенных целей, и это его погубило… Талант его погубил» (Записная книжка II. С. 37). Последнее слово, кажется, недописано: мельчайшая скоропись Чехова как бы сглатывала конец фразы. Надо, по-видимому, читать: «…это его погубило… Талант его погубило». То есть не талант губит человека, а отсутствие целей губит талант.
Целей, во всяком случае удовлетворяющих его целей, нет у Тригорина. В этом смысле он разделяет упрек, обращенный совсем недавно, в 1892 году, Чеховым к себе и всему своему литературному поколению «Мы пишем жизнь такою,
Но и юношеские поиски Треплева в искусстве не обладают энергией цели. Начав с бунта против рутинеров, с того, что «новые формы нужны», Треплев приходит к более глубокому и зрелому сознанию: «дело не в старых и новых формах», важно то, что «свободно льется из души». И все же в нем нет упорства крепкой веры, он «все еще носится в хаосе грез и образов», не в силах подчинить узде творческой воли свой природный дар. Главный враг Треплева – не рутинеры, не завистники, а он сам. Он растерян перед жизнью: отсутствие крупных целей губит его, не дав подняться.
В строках о Треплеве из «Записной книжки», которые мы цитировали, есть продолжение: «Он говорит Нине в финале: «Вы нашли дорогу, вы спасены, а я погиб». Почему спасена Нина?
Заречная начинает с девически наивной мечты о славе, о поклонении толпы. Жизнь обходится с ней жестоко: избалованная усадебная девочка ведет тяжелую, кочевую, нервную жизнь провинциальной артистки, а в ней и грубости хватает, и обид, и житейской грязи. Да еще неуверенность в себе, трудное овладение ремеслом на пути к искусству. И все же она находит в себе характер – упорный, стоический характер будущего художника. «Умей нести свой крест и веруй!» – выстраданная Ниной мысль или, скорее, мысль-чувство – прямой ответ той слабой молодости, какую с состраданием казнит Чехов в Треплеве. Стойкость таланта – тоже дар. А высшие цели если и не даны Нине «готовыми», то брезжат обещанием за ее безрасчетную, самозабвенную верность искусству.
Прочитав в ссылке одну из глав «Евгения Онегина», Кюхельбекер внезапным озарением понял, что Татьяна – это сам Пушкин. В Нине Заречной последнего акта тоже можно угадать Чехова, как мы угадали его в Тригорине, Треплеве и Дорне. Очень личная, очень лирическая пьеса «Чайка»! И, может быть, еще в этом смысле надо понимать слова, написанные после провалившейся премьеры: «17 октября не имела успеха не пьеса, а моя личность».
Режиссер Карпов и актеры погубили пьесу, так как играли ее «по старинке», не поняли новизны чеховской драмы, требовавшей от них на сцене помимо полнейшей правды, естественности поведения, еще по меньшей мере двух условий: ощущения непрерывности – в репликах и паузах – течения времени на сцене и лирико-философского «второго плана» комедии.
Бенефисная публика погубила пьесу, потому что не приняла не только ее формы, но сам ракурс взгляда на художественную среду, психологию «успеха», профессиональное самодовольство. Апелляция к поискам смысла жизни, искусству, вдохновленному большими целями, вызывала попросту раздражение, переходившее уже и на саму личность автора. «Мы не ищем, а он ищет… Ему, видите ли, не нужны слава, успех… Как же он о всех нас думает?!»
Так или примерно так должны были рассуждать в душе те, кто готовил Чехову это сокрушительное театральное поражение.
Вернемся снова напоследок к хронике тех дней, когда провалилась «Чайка». То, что Чехов, приехав в Петербург на репетиции, проводил заметную часть времени в обществе Суворина и в его доме, не было, конечно, случайным. К этой поре в их дружеских отношениях уже наметилась трещина, Чехов едва не порвал с ним в 1893 году из-за недостойной выходки сына Суворина – Алексея Алексеевича. Но показать Суворину хоть какую-то тень невнимания, в то время как в пьесе (они-то оба знали это) отраженно возникала и его семейная трагедия, было бы неделикатным.