Наставшев — из поколения режиссеров новой формации. Не бунтари по темпераменту, не главари по судьбе — скорее волки-одиночки со своими историями охот и облав. У каждого свои повадки, свой голос. Сам Наставшев прекрасно поет. Стиль довоенных берлинских кабаре. Надтреснутый тенор, блондинистый пробор, узкий галстук на шее, как удавка. Запрокинутый профиль в профессорских очках. И что-то такое пронзительное в ля-миноре. Голос из подполья, человек из тени, персонаж, «одетый в ночь». То ли незнакомец из фильмов Линча и Вендерса, то ли герой прозы Кристофера Ишервуда и Альбера Камю. Есть во Владе не поддающаяся объяснению угловатая иностранность, которую не сымитируешь, не изобразишь. С такими лицами, как у него, раньше любили брать на роли умных гестаповцев или наших разведчиков. Холодная непроницаемость и невозмутимость во всех жизненных обстоятельствах. Впрочем, чему тут удивляться? Все-таки он рижанин, пусть и из спального района, который прославил в своем «Озере Надежды». Пусть его прошлое, как когда-то шкафы его мамы, переполнено бедным советским скарбом и воспоминаниями, оставшимися от прошлой жизни, которая то и дело врывается шаровой молнией в пространство его спектаклей и снов, заряжая их каким-то таинственным и тревожным электричеством.
Может, поэтому он предпочитает минимум декора и пустую наклонную сцену. Он не любитель шумных эффектов. Знает, как работать в театре с тишиной, как на-учить актеров выражать самые сложные мысли и чувства предельно просто — жестом, взглядом, позой. Он умеет безошибочно настраивать зрительный зал на ответную волну нежности. А еще он пишет музыку. Ее много в новом спектакле. «Музычка», как любил говорить сам Кузмин. Ведь кроме всего прочего, автор «Форели» вошел в историю как неподражаемый исполнитель собственных «песенок», манерных, прелестных, игривых. Не знаю, сохранились ли их ноты. Но даже если и так, то Наставшев ими не воспользовался, а сочинил свою музыку, придав кузминским стихам совсем новое звучание. Музыка — это то, что происходит со льдом, когда он тает. Чистая, сверкающая вода. В нее бросается с крутого обрыва возлюбленный главного героя. Она тихо плещет за бортом, отражаясь в иллюминаторах океанского лайнера.
«Последний стыд и полное блаженство» — вот ключевая формула для понимания поэзии и философии жизни Михаила Кузмина. Никто не умел так обольщать, очаровывать и развлекать, как этот стареющий Калиостро. Он никогда не числился в первых рядах литературного пантеона страдальцев, праведников и гениев. Не страдалец — все-таки умер своей смертью в пожилом по тогдашним меркам возрасте, на больничной койке. Совсем не праведник и даже наоборот. Что касается гениальности, тоже до последнего времени имелись на этот счет сомнения. Хотя его последний поэтический сборник «Форель разбивает лёд» снимает любые вопросы. Конечно, гений, но так и не ставший гранитным памятником. Отечественное литературоведение задвинуло его в какую-то странную резервацию, в душную гейскую глушь, о которой полагается говорить со снисходительной улыбкой. («Ну мы же с вами все понимаем, о чем эти стихи».) Что стало тому причиной? Ориентация, которую Кузмин никогда не скрывал, или демонстративное отсутствие интереса ко всякой политике и борьбе за «место у колонн»? Или, может, отсутствие высоких покровителей и правильных промоутеров? Трудно сказать. Тут все сошлось, включая клеймо «неудачника», так и не сумевшего вписаться в высшую литературную номенклатуру. К тому же его окружение и привязанности тоже не располагали к попаданию в школьные хрестоматии. Это и многолетний любовный треугольник с участием Юрия Юркуна и «снежной Психеи» Ольги Гильдебрандт. И какая-то вполне себе второстепенная, мятая питерская публика, которая, судя по дневнику Кузмина 1934 года, беспрерывно закусывает, выпивает, флиртует, злословит, раскладывает пасьянсы и танцует под патефон в ожидании своей участи. А где-то в углу сидит пожилой поэт в нищих обносках. Он уже не поет, не шутит и не язвит, а только сипло квохчет, невозмутимо фиксируя собственное тихое угасание (финальный диагноз — сердечная недостаточность) и маленькие радости, «признаки неистребимой, милой жизни», которые время от времени еще случались и без которых, наверное, было бы совсем грустно.