— Что я, не понимаю, что ли? — обижается Лешка. — Ладно, пока, мне тут надо кое над чем подумать.
— До свидания.
Я брожу по комнате, поглядывая на листки с пьесой. Искушение. Хочется взять и читать. Вздор! Читать нельзя. Нельзя? Глупости какие. Но ты же не проснешься! Кто сказал? Да и зачем просыпаться, если во сне так хорошо?
Так! Однако я убеждаю себя начать чтение. Причем себя я знаю очень хорошо — практически я себя уже убедил, и барахтаюсь для проформы. Меня не останавливает даже то, что Наташа сегодня не придет и разбудить меня будет некому. Можно позвонить Лешке и попросить его, но, почему-то, не хочется. Вот так так! Мне хочется уснуть и не просыпаться! Эта мысль заставляет меня застыть. Я стою посреди комнаты и слабо пытаюсь себя отговорить, хотя и знаю, что это мне не удастся. Я вижу вход в другую жизнь и меня затягивает туда неодолимая сила… Коротко говоря, я усаживаюсь на диван, чувствую, как в кровь впрыскивается порция адреналина, оглядываю комнату: старый-престарый диван-кровать, еще более старое облезлое кресло, черно-белый телевизор на обшарпанной тумбочке в углу, давно не крашеный пол и не беленый потолок, самодельные полки с книгами, пара расшатанных стульев, на одном из которых и лежит вожделенная пьеса… Дрожащей рукой беру листки, переворачиваю страницу…
Пыльно, душно и темно. Где это я? Темно совсем, не видно ни зги. Впрочем, нет, вон огонек. Это пламя свечи, горит не колеблясь. А тишина вокруг оглушающая. Иду на свечу, постепенно под ней вырисовывается граненый стакан, в котором она стоит, под стаканом — стол из нашего реквизита. Значит я на сцене? Рядом со столом стоит стул с высокой резной спинкой, что-то я такого не помню. Если стул стоит, значит на него нужно сесть, что я незамедлительно и делаю. По всем законам я должен сидеть сейчас лицом к публике. Делаю приятное лицо. А Викентьич с Санькой что, спят, что ли? Санька — это второй наш осветитель. Или в театре нет электричества? Кажется директор говорил как-то кому-то, что театр задолжал энергетической компании. Но публика присутствует, я ее слышу — кашель, поскрипывание стульев, правда будто издалека, словно приглушенный звук в телевизоре. Текста я не знаю, опять-таки, что делать — тоже не знаю, сижу себе и молчу. Кажется в суфлерской будке кто-то шевелится? Парфеныч? Точно! В будке зажигают лампочку (ага, значит электричество все-таки есть!) и я вижу морщинистое лицо нашего суфлера. Ну, давай, Парфеныч, подсказывай, что говорить-то. Парфеныч подмигивает мне — дескать, не грусти, парень, я здесь, а со мной не пропадешь. Я незаметно пожимаю плечами. Значит у меня нет текста? Ну-ну. Подождем. А пока оглядываю себя. Черный пиджак, брюки, черные туфли. Под пиджаком ничего нет, я чувствую, только манишка и манжеты.
Кто-то идет. Я оборачиваюсь на шаги. Это Алексей Прокопьевич. Он в длиннополом сюртуке, цвет которого я не могу определить, в брюках, и черно-белых матерчатых туфлях. На шее повязан замысловатый галстук. Он останавливается надо мной, недовольно жует губами.
— Михаил Сергеевич, вы не видели Анну Макаровну? Я ее уже полчаса ищу.
— Увы, Платон Федорович, не видал, — отвечаю я, чувствуя шевеление в груди — это зачем же ему Анна Макаровна, спрашивается? Ба, да я, кажется, ревную? — Присаживайтесь, прошу вас.
Да, оказывается рядом стоит еще один стул. Алексей Прокопьевич садится, откинув полы сюртука. Сюртук у него добротного сукна, пошит идеально, он ему очень идет.
— У меня к ней дело, — поясняет он. Я киваю, а Алексей Прокопьевич закуривает ароматную папиросу с длинным мундштуком, выпускает клуб дыма. Слышится перестук женских каблучков.
"Это она!" — бухает у меня в груди. Это и правда она, Анна Макаровна. Мы вскакиваем, Алексей Прокопьевич прикладывается губами к ее руке… Моя очередь. Я беру эту руку и… Я на крыше, возле своих любимых лошадей. Все-таки взлетел! Ледяной ветер пробирает до костей. Я здесь, Анна Макаровна, я прыгну с этой высоты, прыгну и, падая, прокричу на весь мир, что люблю вас! Как давно я этого хочу! Пусть все узнают, все! И я забираюсь на лошадей, их морды нависают над театральной площадью, там ходят люди. Разойдитесь, прошу мысленно, разойдитесь, я не хочу, чтобы кто-то пострадал, я хочу прыгнуть… Но людей становится все больше и больше, это похоже на театральный разъезд. Тут я замечаю взгляд левого коня, он повернул голову и смотрит неодобрительно. Вижу искаженные лица всадников — уж они-то готовы были умереть за идею, нисколько не сомневаясь. Но они не смотрят на меня. Кто я для них такой? Жалкая козявка, вроде той, что можно безнаказанно раздавить в безумной скачке к идеалам коммунизма.