— Так меры же приняты. Следили за ними. И не только Данил. Ну, а кто ж знал, что сумеют пробраться на съезд! — развел руками Роман. — Да ведь, пойми ты, нет прямых оснований для их изъятия. Обыск у Граббе ничего не дал, никаких улик. Ну, с чем, с какими основаниями я буду просить санкцию на арест? А? Теперь же это не просто, Серега…
— Но ведь и за версту видно, что это подозрительные!
— А! — отмахнулся Роман. — Если всех подозрительных по тюрьмам сажать, надо в Москве еще десять Бутырок строить!.. Но охране съезда я все это сегодня же в голову вобью. Станем караулить. И если они еще раз попытаются, если у них чужие мандаты или подделка какая — тут их песня спета!
В ближайший день мы ждали каких-то решающих событий. Но ничего не произошло. Несколько раз я забегал к Жестяковым, думая узнать что-нибудь о Граббе, но последние дни, поссорившись со стариком, он не показывался; где ночевал и что делал — неизвестно. В окнах квартиры Шустова тоже было темно; когда я по утрам приносил дрова, мне открывала дверь та самая суровая старушка с агатовыми недобрыми глазами, о которой я уже упоминал. Не спуская с меня глаз, она наблюдала, как я складывал дрова возле буржуйки, потом, так и не сказав ни слова, шла следом за мной к двери и запирала.
Из соседней комнаты долетал все более слабеющий женский голос, кого-то звавший.
Когда я пришел во второй раз, я решил спросить о Шустове.
— Зачем тебе? — спросила старушка.
— Он же за дрова платить обещал, а сам… Я не стану больше дрова носить. Того и гляди, шею за эти заборы намнут, да еще зазря — бесплатно… Не стану, — притворяясь придурковатым, бормотал я. — И так вчера чуть милиция не заарестовала…
Старушка забеспокоилась, в глубине ее темных глаз проснулась тревога и сочувствие ко мне, что ли. Пожевав в раздумье тонкими сухими губами, сказала:
— Ты зайди вечером попозже. Он будет дома. Он тебе чего-нибудь даст… И возьми ведро, принеси нам, пожалуйста, воды…
— Ия! — слабо позвал из спальни женский голос.
Вечером, по окончании заседания, я снова встретился с Вандышевым и дядей Романом. Мы долго стояли на ступенях главного входа и смотрели, как растекаются по площади шумные человеческие реки. Многие делегаты жили в Первом и Втором домах Советов — в зданиях гостиниц «Метрополь» и «Националь» — и направлялись туда. Падал редкий, невесомый снег, мягкий, пушистый, почему-то вызывающий в памяти полузабытые картины детства. Едва светили редкие фонари, молоденький остророгий месяц несся в вышине, за белой штриховкой снега.
Я сказал товарищам, что сегодня вечером Шустов, наверное, будет дома, и мы решили отправиться на Никитскую вместе. Никакого определенного плана не было, мы не имели права на обыск или арест, но все-таки решили идти — надо было как можно скорее проникнуть в тайну вражеской возни, отвести угрозу от Ильича.
В пути — маленькое происшествие. Шли по Дмитровке и возле бывшего театра Зимина остановились у крупно написанной на фанерном листе афиши. Отмечалось недавно минувшее столетие дня рождения Энгельса, и после доклада о его жизни обещали концерт силами «прославленных артистов столицы». Может быть, и прошли бы мимо, если бы не приписка в самом низу: «Красноармейцам и красным командирам вход бесплатный».
— Зайдем на минутку? — предложил Вандышев. — Послушаем «прославленных». А то когда еще соберемся.
— А что же? — отозвался Роман. — Только не прокараулить бы коньячного потомка!
— А попозднее даже лучше.
Зал был полон, люди сидели в одежде и в шапках, алели на буденовках звезды. Доклад окончился, шел концерт. Длинный жеманный конферансье с тонкими усиками и с галстуком бабочкой объявлял номер:
— А сейчас, граждане, наш дорогой и уважаемый… — он назвал не запомнившееся мне имя, — исполнит эпиталаму[23]
из «Нерона»[24] «Пою тебе, о бог любви, о бог Гименей».— Ишь ты, — удивился кто-то в зале. — Игуменей!
Тучный лысый певец, выкатывая глаза, пел, а в зале тайком покуривали в рукава и перебрасывались негромкими шуточками:
— Вот дает, Игуменей! Погонять бы такого по окопам, слинял бы. А?
Потом, молитвенно сложив на животе руки, тощая рыжая женщина с дряблой шеей, тряся цыганскими серьгами, пропела: «Прощай, Заза!»
— До свидания, бабуся! — крикнули из зала, когда уходила.
В зале нарастал шум, кто-то с сердитым недоумением спросил:
— Ну, а старик Энгельс здесь при чем?
И когда вышли еще двое, она — в белом бальном платье, он — в черном фраке и, явно издеваясь над залом, подбоченясь, запели: «В селе Малом Ванька жил, Ванька Таньку полюбил…» — из зала злой голос крикнул:
— Будя! Наше давай, революционное! «Варшавянку»!
— Давай! Давай! — подхватили сотни голосов.
Зрители повскакали с мест и кричали, топая ногами:
— Даешь!
Актеры постояли молча и, не поклонившись, ушли. Конферансье, не в силах перекричать нарастающий шум, разводил руками.
— Да они не знают «Варшавянки», контровые душонки! — сказал медлительный седоватый человек в кавалерийской шинели. Протискался к сцене и, встав у барьера, поднял руку. Голосом, привыкшим командовать, чуточку хриплым, но сильным, сказал, разделяя слога: — Ти-хо!