Потом Вандышев рассказывал, как прошел день. Оказывается, далеко не все беляки сумели уйти из города, сейчас они делали последние подлости, какие могли. В Севастополе, и в порту и в районе вокзала, остались склады боеприпасов и оружия, продуктов, обмундирования, медикаментов — все, что врангелевцы не успели израсходовать, вывезти или уничтожить, а запасено оказалось немало: ведь в течение многих месяцев именно в южных портах России разгружались суда, посланные Деникину и Врангелю Антантой. Часть продуктов и медикаментов отступавшие все же сумели испортить и сжечь, часть в дни эвакуации разграбило население. А теперь по ночам кто-то пытался поджечь военные склады, видимо все еще не считая войну окончательно проигранной; один из складов, на Большой Балаклавской, взорвался и сгорел, как костер, погибло шесть человек. По ночам убивали часовых и патрульных, и где-то в Аккермановских каменоломнях прятались банды, вооруженные бомбами и пулеметами.
Вандышев говорил коротко, устало и зло и курил почти беспрерывно.
Я, в свою очередь, рассказал ему о Жестякове, о его последних словах, о письме.
— Да, само собой, девчонка пока не виновата, — согласился Вандышев. — Но ведь, Данилка, может, как раз из таких волчат и вырастают Капланихи. — Широко размахнувшись, швырнул в сторону моря окурок, падучей звездой он прочертил темноту и погас за парапетом. — Дать в тот день волю народу, от этой твари мокрого места не осталось бы! — сердито буркнул Вандышев и сочно, по-матросски выругался. Снова достал кисет и зашуршал бумагой. — На кого руку подняла! А? Ильич всю свою святую жизнь за трудовой народ на костер кладет, а она… — И опять длинно выругался и скрипнул зубами. — Так бы я тогда сам ее и удавил… Как гадюка бешеная. Глазищи пышут, словно вся черным огнем изнутри взялась… Голову руками зажмет да об стенку ее, об стенку: «Как же я не убила, как?!» И все курить просила…
— Ты видел ее, дядя Сергей?
— Я тогда в охране в Кремле был. А комендантом стоял тоже балтиец, с крейсера «Диана», Мальков Павел… Раньше-то, еще в Смольном, в Питере, нас, матросни, человек пятьсот возле революционного комитета было; как сошли с кораблей на штурм, так и остались. Ну и этот Мальков тоже. Он и в Смольном с самого начала — комендантом. Парень решительный, как черт. Ну и сила тоже чертячья, шомпола в узлы завязывал. Вот он, дня через три, что ли, после как Ильича поранили, вызывает меня и еще двух: «Поехали». Куда, чего — не спрашиваем, знаем, ежели с ним, значит, серьезно… Сам-то Пашка вовсе с лица черный тогда стал… да и все мы ни живые ни мертвые ходили: как Ильич? Пули-то ядовитые, травленые. Ну, поехали на Лубянку. Забрали мы эту змею в Кремль, заперли в подвал… Он, Павел, каждый час ходил, смотрел. Не то что боялся — убежит, боялся: как бы кто из нас не прикончил. Уж больно сердце у каждого тогда горело прямо до нестерпимости. А она, Капланиха-то, в дверь стучит да кричит: «Матросики, вас в обман тянут, в предательство. Покурить дайте, за народ страдаю…»
Вандышев замолчал, и я долго не решался спросить, что дальше. Прошло несколько минут. Становилось все холоднее.
— Ну, а дальше, дядя Сергей?
— Ну, известно что… Раньше-то мы им всякую поблажку от смерти давали, сколько ни пакости — живи дальше, нет у нас на вас ни веревки, ни пули… А тут в один день: утром в Питере Урицкого[5]
жизни решили, а вечером в Москве Ильича хотели… Какой может быть наш ответ? Один: резать нечисть под самый корень, рвать ее из нашей земли…И снова молчали. Небо совсем потемнело, полоска зари на западе погасла. И моря не стало слышно…
— Еще помню, — сказал Вандышев негромко, — в том же восемнадцатом, в самом начале, зимой, выступал Владимир Ильич в Питере, в Михайловском манеже. Кончился митинг — народ от всего сердца шумит. Вышел Ильич, в машину сел, а тут из толпы — стрельба. В него. Хорошо, случился рядом коммунист заграничный, по фамилии Платтен, он Ильича собой прикрыл… Его, Платтена, и ранило… — Вандышев потер ладонями затекшие колени. — Н-да… Вся мировая буржуазия ненавидит, если кто за народ. Попадись белякам ты и я — тоже милости не проси: либо петля, либо живьяком в землю.
Сзади в дверь хриплый голос позвал:
— Вандышев! Будя небо коптить! Чай стынет!
— И то! — отозвался Вандышев, вставая. — Пойдем, Данил, пополощем кишки горяченьким… Зябко стало.
В неуютном, давно не беленном помещении комендатуры несколько человек пили из жестяных кружек чай с американскими галетами и сахарином, забеливали сгущенным молоком. Взорванная врангелевцами электростанция не работала; помещение освещала воткнутая в пустую бутылку стеариновая свеча. Потухала в углу железная печурка, отблески пламени, падающие из ее дверцы, дрожали на бетонном полу. В ведерном жестяном чайнике на печке горячо клокотала вода.
Напившись, отодвинув кружку, Вандышев закурил и повернулся ко мне:
— А ну-ка, покажи письмо…
Я достал записку Жестякова, отдал. Вандышев взял ее двумя пальцами и, развернув, прочитал.