От имплицитного упрека в том, что он забросил науку, Лихачев отмахивается одним движением: его нынешние научные интересы — «поэзия садов» (действительно, очень достойная тема — своеобразная поэтика парков, — но ее не могли оценить коллеги-филологи). Самое же главное — упрек в «проповеди» — категорически отметается: «Все мои статьи имеют не «проповедническую» цель, а являются определенными
О каких «поступках» тут речь? Вот это, на мой взгляд, и нуждается в экспликации, так как в интеллигентной среде эта сторона деятельности Лихачева понималась исключительно плохо, даже теми, кто случайно узнавал и сочувствовал его очередным демаршам в защиту очередных культурных объектов. Впрочем, и сам Лихачев не стремился, конечно же, раскрывать свои карты. Даже в наиболее откровенном из своих публичных выступлений на этот счет — в ответе Буланину — он, запретив считать свою деятельность проповедью, не стал объяснять, зачем же в ней было столько разговоров об «интеллигентности», «нравственности» и тому подобных вещах, практически для диалога с супостатами культурных объектов не нужных.
Интеллигенция и за ней вся аудитория выступлений Лихачева в СМИ объясняла эти разговоры так же, как и Буланин, но просто относилась к этому без раздражения. Разница была только в том, что Буланина эта «проповедь» раздражала, а тех, кто обиделся на Буланина, — нет.
Видимо, посмотрев, как реагируют на статью Буланина, Лихачев спохватился: он увидел, что его труды рискуют уйти в историю в той самой интеллигентской интерпретации («проповедь»), которая в глазах самого Лихачева перечеркивала бы их смысл. Отсюда необычная для него — и особенно неудобная, коль скоро приходилось говорить о самом себе, — резкость тона. Лихачев по-настоящему испугался оставить по себе память как о проповеднике интеллигентской веры.
Итак, он хотел, чтобы о нем помнили не только как об ученом, но и как о человеке, который совершал «поступки». А что за «поступки» — так никто и не написал. Вместо этого смерть Лихачева дала всплеск интеллигентской литературы его памяти, которую Буланин совершенно правильно трактует как агиографию.
Лично я, в отличие от Буланина, не вижу в этом большой беды. Если в мифах каких-нибудь туземцев останется смутная память о посещении их белыми путешественниками, которых они приняли за богов, то никакого ущерба цивилизациям — ни туземной, ни белых людей — это не нанесет. Просто это не избавляет нас от обязанности сохранить благодарную память и о реальном Лихачеве, а не сакральном герое интеллигентского мифа.
Лично у меня есть основания — и общественно-значимые, и личные — быть благодарным Лихачеву именно за его «поступки», «поступки» в том самом смысле слова, который ему самому было эксплицировать неудобно. Зато мне — удобно. Совсем немного, но мне удалось поработать с ним «в команде», когда мы, молодежь, организовывали первые в истории СССР уличные беспорядки, за которые потом никто не был наказан, а прикрывал нас перед Горбачевым едва ли не больше всех — именно Лихачев. Дело было в 1987 году. Это я написал не для того, чтобы встать в очередь мемуаристов о Лихачеве, а просто чтобы указать, что я представлял, каков он «в деле».
Итак, «поступки» — это такая сторона деятельности Лихачева, которая с интеллигентской точки зрения (неважно, благожелательной или нет) всегда будет маскироваться «проповедью». На какую же точку зрения нужно встать, чтобы ее разглядеть?
На такую, которую К. Н. Леонтьев назвал бы государственной:
«…ученые, исключительно кабинетные, нередко бывают наивны и сентиментальны в политике, не понимают иногда и вовсе того, что государственная, так сказать, психомеханика не может руководиться одними «моральными» соображениями и вкусами. Они часто не знают, что действия и противодействия естественной международной [а мы добавим: и не только международной, а и всякой политической] борьбы должны основываться как можно менее на личных симпатиях и увлечениях, хотя бы и целых масс… Но