Фанатичный интерес историков древнерусской литературы к «Слову о полку Игореве» — это просто символическое и почти ритуальное выражение того подхода, который Буланин справедливо называет романтическим (поскольку он был порожден эпохой романтизма, с его культом индивидуальности и тому подобными прелестями), а мы с не меньшим основанием назовем интеллигентским.
В том самом знаменитом письме «О русской интеллигенции», которое мы тут уже цитировали, Д. С. Лихачев писал: «Но высокой русской интеллигенции нового времени в древней Руси еще не было».
Действительно, не было. Этим и объясняется, почему интеллигенция больше всего в древнерусской литературе полюбила то, что в ней было наиболее маргинальным. А уже самой интеллигентностью интеллигенции объясняется то, что и заниматься ей было интереснее всего именно тем, что она лучше понимала и любила. Интеллигенции плохо прививался дух обычного научного интеллектуализма, преобладающего в филологических штудиях по литературам Христианского Востока, когда, например, филологи издают тексты сложнейших богословских трактатов, едва представляя себе, хотя бы на какую тему там речь. Такая «чистая наука» и «филология для филологии» была бы для интеллигенции слишком «чистой».
В этом смысле огромный контраст представляло собой изучение в СССР литератур древнерусской и древнегрузинской. Древнегрузинская изучалась по лучшим мировым стандартам христианского востоковедения, заданным учениками Н. Я. Марра Корнелием Кекелидзе (1879–1962) и Акакием Шанидзе (1887–1987). Никто и не думал обижать вниманием Шоту Руставели, но основное внимание уделяли памятникам агиографии, гомилетики и литургики, в значительной своей части переводным.
Изучение древнерусской литературы строилось по совсем другим стандартам, выработанным на заре русской филологической науки. Диспропорциональность внимания, уделяемого памятникам разных жанров, доходила до гротеска, так как фигура русского Шоты Руставели, анонимного автора «Слова о полку Игореве», была и вовсе навязанной древнерусской литературе задним числом.
В изучении древнерусской литературы, если сравнивать ее с изучением «параллельных» восточнохристианских литератур, отчетливо обозначился провинциализм и застой.
И вот теперь эта традиция разрушается. Буланин вздыхает о том, что теперь не останется ничего вообще. А вот я думаю иначе.
Для серьезных успехов в изучении древнерусской литературы нужен серьезный прорыв. Для этого необходимо, согласно французской поговорке,
Поэтому, вздохнув вместе с Буланиным о том, что у нас не появляется сейчас критических изданий древнерусских памятников, я вспомню о том, что зато появляется какой-нибудь Андрей Виноградов с критическими изданиями византийских текстов на греческом или Андрей Слуцкий с изданиями и исследованиями сохранившихся в славянских рукописях (не только русских, а всех) памятников византийского богослужения. Или о том, что Олег Викторович Творогов и его бывшая аспирантка Ирина Грицевская создают потихоньку славянскую часть
Или о том, что молодежь теперь сплошь и рядом учит греческий язык, а часто посягает также и на какие-нибудь сирийский и коптский…
Сейчас важнее для российской науки освоить те пространства, откуда ее изгнала советская власть. Да, для изучения древнерусской литературы это обернется некоторым застоем. Но мы бы предпочли назвать его не застоем, а рабочей паузой. Нужно слегка подождать, чтобы сформировалась такая научная среда, в которой изучение древнерусской литературы займет свое законное место, — место одной из целого букета литератур Христианского Востока. Не меньше, но и не больше.
4. Научное книгоиздание в цифровую эпоху
Теперь было бы самое время поговорить о проблемах книгоиздания и книжного рынка, но тут мы, в отличие от Буланина, проявим осторожность и ограничимся только несколькими замечаниями.
Опыт издательства «Дмитрий Буланин» — это очень много и интересно, но автор плохо осознает, насколько этот опыт принадлежит прошлому и насколько мало он пригоден для прогнозирования будущего. Рассуждения Буланина на темы книжного рынка напоминают рассуждения о проблемах работы скрипториев в ту эпоху, когда книгопечатание уже изобретено, но рассуждающий еще не знает об этом.