Альфред де Мюссе почти два столетия назад предположил, что «великие художники не имеют своего отечества». Два столетия назад это были воинственные слова, своего рода боевой клич. Они были написаны среди оглушительных фанфар юного и доверчивого и по этой причине высокомерного и драчливого патриотизма. Многочисленные политики видели свое призвание в создании государств-наций с одними законами, одним языком, одним мировоззрением, одной историей и одним будущим. Многие поэты и живописцы считали своей миссией оберегать нежные ростки национального духа, возрождать давно умершие национальные традиции или создавать совершенно новые, никогда не существовавшие прежде, и предлагать нации, которая «все еще не достаточно полно осознала себя как нацию», истории, мелодии, изображения и имена героических предков, — то, что необходимо сообща любить и лелеять. Все это поднимало простую совместную жизнь до уровня совместной принадлежности, открывая глаза живущих на красоту и сладость принадлежности, побуждая их помнить и уважать своих мертвых предков и радоваться, охраняя их наследие. На этом фоне резкий приговор де Мюссе носил все признаки бунта и призыва к оружию: он приглашал коллег–писателей отказаться от участия в делах политиков, пророков и проповедников тщательно охраняемых границ и ощетинившихся оружием траншей. Я не знаю, действительно ли де Мюссе интуитивно понимал братоубийственные возможности нового вида сообществ, намеревающихся построить националистические политики и придворные идеологии, или его слова были всего лишь выражением отвращения и возмущения интеллектуала, которые он испытывал к узким горизонтам, застою и местническому менталитету. Но как бы то ни было, когда мы читаем слова де Мюссе сейчас, обладая преимуществом ретроспективного взгляда, через увеличительное стекло, испачканное темными пятнами этнических чисток, геноцида и массовых захоронений, они, очевидно, не теряют своей актуальности, вызова и побуждающей силы, и не став при этом менее спорными. Сейчас, как и тогда, они нацелены на самую суть миссии писателей и бросают вызов их совести, ставя вопрос, решающий для определения смысла существования любого автора.
Полтора столетия спустя Хуан Гойтисоло, возможно величайший среди живущих испанских писателей, снова поднимает этот вопрос. В недавнем интервью (статья «Сражения Хуана Гойтисоло» в газете
Так как Гойтисоло провел значительную часть своей жизни вдалеке от Испании, испанский язык перестал для него быть слишком знакомым средством обычного повседневного общения, всегда находящимся под рукой и не требующим обдумывания. Его близкие отношения со своим языком детства не были — и не могли быть — разрушены, но теперь они были дополнены отдаленностью. Испанский язык стал «подлинной родиной в его изгнании», территорией, известной, прочувствованной и пережитой изнутри и все же — поскольку она также стала отдаленной — полной сюрпризов и захватывающих открытий. Эта близкая/отдаленная территория предоставляет себя для спокойного и объективного исследования без гнева и пристрастия, раскрывая ловушки и еще непроверенные возможности, невидимые при использовании носителями языка, обнаруживая ранее не подозреваемую пластичность, допуская и приветствуя творческое вмешательство. Именно сочетание близости и расстояния позволяло Гойтисоло понять, что нерефлексивное погружение в язык — такого рода погружение, которое изгнание делает почти невозможным —
чревато опасностями: «Если человек живет только в настоящем, он рискует исчезнуть вместе с ним». Именно «внешний», беспристрастный взгляд на свой родной язык позволил Гойтисоло выйти за пределы постоянно исчезающего настоящего и таким образом обогатить свой испанский язык, иным способом подобного было бы добиться маловероятно, а возможно, вообще и нельзя. Он вернул в свою прозу и поэзию древние термины, давно вышедшие из употребления и, сделав это, сдул складскую пыль, покрывавшую их, стер с них отпечаток времени и придал этим словам новую и ранее не подозреваемую в них (или давно забытую) живость.