Где-то поблизости кукарекает петух, а дальше лает собака, собаки. В комнате светлеет. Совсем над ухом, из-за стены слышны звуки, она не сразу их узнает, незнакомые, архаичные, ритмичный скрип кровати и женский голос, без слов, бессознательный. Прежде, чем она понимает, откуда он исходит, она слышит, что за стенкой кончают. Раньше это вторжение вызвало бы у нее просто раздражение, или, если бы она не была одна, позабавило или даже возбудило бы ее. Сейчас это для нее мучительно, печально, это что-то потерянное, голос из прошлого, разлученный с нею и продолжающийся рядом, в соседней комнате. Прекратите, думает она через стенку. Ну, пожалуйста.
«Одно из моих первых воспоминаний, — говорит Ренни, — это то, как я стою в бабушкиной кровати. Свет падает из окна, слабый желтоватый зимний свет. Все очень чистое, а я мерзну. Я знаю, что сделала что-то не то, но не могу вспомнить что. Я плачу. Я обнимаю бабушку за ноги, но я не думаю о них как о ногах, в моих мыслях она цельный монолит от шеи до подола платья. Я ощущаю, что держусь за краешек чего-то дающего надежность, и если я это отпущу, я упаду. Я хочу прощения, но она отрывает мои руки, палец за пальцем. Она улыбается, она гордится тем, что никогда не теряет самообладания.
Я знаю, что меня запрут одну в чулан. Я боюсь этого, я знаю, что там, внизу, одинокая лампочка, которую мне, по крайней мере, оставят, цементный, вечно холодный пол, паутина, зимние пальто, висящие на крючках рядом с деревянной лестницей, печка. Это единственное не чистое место в доме. Когда меня запирали в чулане, я всегда садилась на верхнюю ступеньку. Иногда там внизу кто-то был, я слышала как они шевелятся, маленькие существа, которые могут на тебя влезть, взобраться по твоим ногам. Я плачу, потому что боюсь, я не могу остановиться, и даже если я ничего плохого не сделала, меня все равно туда запрут, за шум, за плач.
«Смейся и весь мир будет с тобой, — говорила моя бабушка. — Плачь, и останешься одна». Долгое время я ненавидела запах сырых перчаток.
Я выросла в окружении старых людей: мои дедушка и бабушка, мои двоюродные бабушки и дедушки, которые приходили нас навестить после службы в церкви. Моя мать тоже представлялась мне старой. Это было не так, но постоянное пребывание в их обществе заставляло ее казаться старой. По улице она шла медленно, чтобы они могли за ней поспеть, повышла голос так же, как и они, беспокоилась о мелочах. Она носила такую же одежду, темные платья с высокими воротничками и маленькими бесцветными узорами, пятнышками, веточками или цветами.
Ребенком я хорошо выучила три вещи: быть тихой, не говорить чего не надо и смотреть на предметы, не прикасаясь к ним. Когда я вспоминаю о том доме, я думаю о предметах и молчании. Молчании почти зримом, мне оно рисовалось серым, висящим в воздухе как дым. Я научилась слышать то, о чем не говорят, поскольку это всегда было более важным, чем слова. Не было равных моей бабушке в умалчивании. Она считала, что задавать прямые вопросы — дурная манера.
Предметы в доме являлись другой формой молчания. Часы, вазы, приставные столики, статуэтки, графинчики, клюквенные стаканчики, китайские фарфоровые тарелки. Они считались значимыми, потому что ими уже кто-то до нас владел. Они были одновременно давящими и хрупкими; давящими, потому что таили угрозу. А они угрожали именно своей хрупкостью; они всегда были на грани того, чтобы разлететься вдребезги. Эти предметы надо было чистить и полировать раз в неделю: сначала это делала моя бабушка, когда была еще здорова, а затем моя мать. Было понятно, что эти предметы никогда не продадут и не отдадут. Единственный способ, которым можно было избавиться от них — завещать их кому-нибудь и затем умереть.
Предметы не были красивыми, по крайней мере, большинство из них. Это и не предполагалось. Предполагалось, что они должны быть правильными: искомым стандартом была не красота, а благопристойность. Это выражение тоже было в ходу у моей матери и ее сестер, когда они приходили с визитом. «У тебя все прилично?» — радостно кричали они друг другу перед тем, как открыть дверь в ванную или в спальню. Под приличием подразумевалось быть одетым, во всех значимых смыслах слова.
Если вы родились девушкой, то безопаснее быть приличной, чем красивой. Если же — мальчиком, вопрос стоял по-другому: дурак вы или нет. Одежда могла быть приличной или нет. Моя всегда была приличной и пахла тоже прилично, запах шерсти, нафталина с привкусом мебельного лака. Другие девочки, из семей, которые считались дурными и испорченными, носили сомнительную одежду и пахли фиалками. Противоположностью приличного было не красивое, а безвкусное или дешевое. Безвкусные дешевые люди пили и курили, и кто знает, чем еще они занимались. Правда, в Грисвольде рано или поздно обо всех все узнавали.