…но Петька взял нож и вонзил его Натусе в горло, потому что не хотел слушать, – трезвый потому что не указ ему: он не стал слушать, взял нож со стола, встал, опёрся о стол и навис над столом, – стоял, бычился, качался, наливаясь злостью, – сжал нож покрепче и вонзил в неё, в любимую жену, прямо в шею вонзил, в горло, чуть-чуть правее кадыка, и Натуся, зажав рану, стояла так мгновение, и сквозь пальцы у неё сочилась кровь… все стихли, в ужасе глядя на Натусю, а она – дрогнула и… рухнула в тарелки! – так ушла Ната в полном цвете сил, едва достигнув девятнадцати лет, красивая, статная молодая мать годовалой Ксении, а Петька потом на похоронах выл, как собака, метался по могиле и жрал могильную землю, прощения просил, а его между тем ожидал на аллейке участковый и сразу же забрал, даже на поминки не пустил, – тут же на месте и забрал, поведя Петьку в соплях и с набитым землёю ртом куда-то туда, откуда уже нет возврата, и не было истинно ему возврата, сгинул где-то, подох, проклинаемый роднёй, и даже батюшка из соседнего села, где стояло древнее Успение, отказался поминать его… и всё в той семье было неладно, хотя начиналось очень ладно, и начиналось ладно по той причине, что страна строилась и хотела наконец покоя, – ведь после войны казалось, что вот уже и будет покой, – восстановим дома, засеем поля, пустим заводы и заживём! нас не тронут, мы ж в Европе были, мы такое видели, после чего нас не будут уже трогать, да ведь мы и любовь свою к Родине сказали всеми этими смертями, подвигами, увечьями, – можно разве трогать нас после войны, которую мы кровью оплатили? пусть каждый советский человек был виноват – хотя бы фактом рождения, потому что не в той семье родился, неправильную фамилию носил и с национальностью ошибся, но ведь после революции почти тридцать лет прошло, сколько ж можно! и так уже выкосили полстраны, а оставшиеся – в войну легли, и вот те, которые не легли, а против того – устояли, не сгинули, – смертельно хотели жить и думали, что теперь-то их не тронут, – они ж доказали, что Родину любят и товарища Сталина любят – больше даже жизни своей, это ж он – вдохновитель и организатор наших побед, и под руководством родной коммунистической партии мы же добьёмся неслыханных успехов, а все враги наши заткнутся наконец, засунув языки известно куда, и Анюта, вернувшись с войны в свою деревеньку, думала: слава богу, заживу! и было ради чего жить, – ради Мишеньки, сыночка, прижитого от майора Никольского, который командовал партизанами в Налибокской пуще… знаешь, какая я была, – говорила мне тётя Анюта, полная, мягкая и приземистая старушка, уставляя руки в бока, – вот здесь – тоненькая талия, вот такая грудь, и красавкой звали меня в отряде, но я никому – ничто! только в командира влюбилась, был у нас майор Никольский, красивый такой… как же я его любила! он мне Мишутку подарил, мы его ещё медвежонком звали, и вот родился Мишутка, а майор – пропал, на мине подорвался, так Мишенькина жизнь была заместительная жизнь, он за погибшего отца должен был пожить, а и не пожил… как он пил, Мишутка-то! его и зарезали по пьяни, это уже в шестидесятых было, как раз после смещения Хрущёва; пил Мишенька измлада, – отчим научил его, отчим Авдей Петрович Климов, – Климка было его соседское прозвание, так Авдей Петрович Мишутке лет в семь-восемь уже пытался наливать, в День Победы особенно – святое дело! а малой хлебнёт полстакана и валится как сноп на пол, – Анюта – с фермы, а ребёнок чуть не мёртвый, – тут Авдей и огребал, – жили, впрочем, мирно, и Авдей так её любил, как никто в жизни не любил, даже майор, и в любви прижили они дочек – Машку, Сашку и Натусю, – Машка с Сашкой были так себе, корявенькие, как ветки можжевельника, – в малорослого, носатого Авдея, а Натуся уродилась в мать и лет пятнадцати уже обращала на себя внимание всех местных женихов, – статная, гордая, осанистая, с такой же, как у матери, тоненькой талией и с живою грудью, – красавкой звали её на деревне, – как и мать когда-то, – лицо у неё было тонкое, губы мягкие, волосы – русым ветром, а глаза… глаза! синие с подливом бирюзы, томные, манкие, странные такие глаза, не свойственные здешним девкам, кареглазым, чернявым да смуглым, и вот Петька водил её ещё со школы, забросил леску и водил, водил, клинья подбивал, а потом – раз! подсёк и уж не снимал с крючка; так он её заворожил, что она в восьмом классе отдала ему все свои богатства, и он спал с ней в стогах сена, в леске, в бане, и о том долго никто не мог прознать, потому что они хорошенько укрывались; Петька был парень хоть куда – высокий красавец с копной ржаных волос, здоровенный, широкоплечий и рукастый, работал механизатором, и Натуся так любила уткнуться ему в грудь, когда он приходил с работы: он пах крепким потом, трактором, соляркой и машинным маслом, а в волосах его гулял сурепковый сквозняк… он в ней души не чаял и ждал только, чтобы исполнилось ей скорее восемнадцать; полдня не видевши её, он сох, мрачнел и в нетерпении страдал, мечтая уж наконец обнять её и взглянуть в эти синие, томные, манкие, странные такие глаза, синие-синие с подливом бирюзы, – чтобы уж нырнуть в них и – захлебнуться! – сёстры Натуси меж тем ходили в девках, их щупали тихонько да жали по углам, пробуя на прочность, но серьёзно никто не подъезжал, и они стали ненароком выпивать, – первые-то уроки дал им батя, а там уже они и сами… вечеринки, беседка возле танцплощадки, а то и без повода – хлопнут по стакану и в коровник, – так и работали хмельные, их уж и уволить грозились, и из комсомола попереть, для чего, дескать, нашему комсомолу эта отрыжка проклятого прошлого? но девки никого не слушали, попивали, как и встарь, Машка, старшая, руководила, и гнать самогон у батяни научилась, вот они вместе увлекались, и даже с батяней, а Анюта всё не могла их отвадить, хоть и поминала Мишутку всякий раз: ведь через это дело Мишутка погиб, опомнись, Авдеюшка, опомнись, Машка! а Машка не слушала и тоже поплатилась: выскочила в декабре на трассу, да спьяну и не устояла на льду, – как раз под шальной грузовик и угодила, – грузный, грозный, грохочущий пронёсся он по шоссе и сбил Машку, – соскребли Машку с асфальта, уложили кое-как в гроб и похоронили под вопли Анюты и пьяное бормотание Авдея, а и Сашка не отстала, – я, говорит, девка пропащая, мне теперь – за Машкой вослед, пропади оно пропадом, мужичьё поганое, все же квасят! с кем младенцев делать? – и ушла в запой, ввинтившись на поминках в бутылку, – ввинтилась да и утонула в ней, бросила ферму, дом, родителей и пошла бродить по соседним деревенькам, – пила уже где попало, с кем попало, что попало, и один раз пила в компании мужиков на стройке, и они её хмельную опоили всмерть, раздели и всю ночь делали с ней, что хотели, а утром, очнувшись, Сашка нашла себя голой и заплёванной на вонючем матрасе, встала, оделась, нашла уличный кран и долго оттирала под ним рот, запачканный мужицкой грязью… а потом – Натуся; Сашка не знала той беды и не знала, как оно случилось, – как в Ксенин день рождения Петька взял нож и вонзил его в Натусю, потому что не хотел слушать, – трезвый голос не указ ему; Натуся говорит: не пей, Петюня! – Петька говорит: а твоя кака забота? – Натуся говорит: дурной станешь, – Петька говорит: молчи лучше, пока не огребла, – Натуся говорит: потом жалеть будешь, – Петька говорит: да иди ты на… и никого это не смущает, потому что такие слова тут все знают и сами не стесняются, – Натусины глаза набухают, становясь блескучими, и посверкивают отражениями потолочной лампы, и Натуся говорит: потом ведь прощения просить станешь, – Петька говорит: с-с-сучка, – Натуся говорит: Петечка, – Петька говорит: когда мужик базарит, баба затыкается, – Натуся говорит: а ты всё равно не пей, Петюня! – Петька говорит: заткнись! заткнись, сука! – и уже орёт: заткнёшься ты или нет? – Натуся стоит, и только слёзы капают у неё из глаз, а гости молчат, со страхом поглядывая на героя дня… тикают ходики с кукушкой, потрескивают полешки в печке, а Петька, заполошно вскочив, хватает со стола нож, опирается о стол, нависает над столом, – стоит, бычится, качается и наливается злостью, прихватывает нож покрепче и вонзает его в любимую жену – прямо в шею, в горло, чуть-чуть правее кадыка, и Натуся, зажав рану, стоит ещё мгновение, и сквозь пальцы её сочится кровь… все в ужасе глядят на Натусю, а она – вздрагивает и… падает в тарелки! то был страшный день, который потом вся деревня поминала, и много лет спустя ходили ещё об этом дне легенды, обрастая постепенно какой-то несусветной сказкой, и вот так вот годовалая Ксеня в один миг стала сиротой, но, слава богу, у неё ещё остались бабка с дедом и тянули её, только и Анюта после смерти Натуси не зажилась: три года спустя отправилась догонять дочь, а с Авдея толку – чуть, и вдруг является ни с того ни с сего в дом Сашка и говорит: да пропадите вы все пропадом! а я не хочу больше пропадать, я и так пропащая! и уж не ушла – сожгла свою одежду, отмылась, отдраила запущенный дом, устроилась работать на почту и поехала в Лиду оформлять удочерение; никто в деревне не верил, что оформит, но она – оформила, – приехала комиссия, осмотрела дом, увидела вылизанный огород, детскую кроватку, новые вещи, игрушки, холодильник с продуктами, погреб с картошкой, и – Сашка стала матерью… любила Ксеню последней безумной любовью, а отца выселила в подсобный флигелёк, утопив предварительно в озерце его самогонный аппарат; Ксеня выросла, а Сашка состарилась, и вот я сижу с Сашкой на веранде и гляжу на неё: Сашка лет на пять только старше меня, но вид у неё уже неважный: седая, морщинистая, без зубов, с корявыми руками, узловатыми пальцами, смертельно уставшая от жизни старуха… я гляжу с состраданием, но Сашке без пользы моя печаль, она потчует меня чаем и кличет в глубину дома: Ксень, а Ксень! выйди-ка сюда, покажись соседу! – щас, мама! – доносится из комнат, и Ксеня выходит – статная молодая женщина, гордая, осанистая, с тоненькой талией и с живою грудью, – тонкие, благородной лепки черты лица, пухлые губы, мягкий подбородок… русые волосы вразлёт! и глаза! синие с подливом бирюзы, томные, манкие, странные глаза, зовущие, обещающие… красавкой зовут на деревне, – говорит Сашка и гордо поглядывает на дочь…