…но Макар Ильич стоял и в волшебном очаровании глядел вверх, – туда, где роились искры, белел уходящий дым и плясали клочки пепла, – он наслаждался зрелищем и, опуская взгляд в дикий огонь, испытывал странный восторг от пляшущих языков, бешеных всполохов, злобных протуберанцев, – стоял и смотрел, любя, обожая их и преклоняясь перед силой вечности, заключённой в этой дикой энергии; он был пироман, философ, поэт и вообще – странный тип, но его любили, хоть и относились к нему иронически, оттого что постичь не могли, а и как постичь? – можно ль объяснить странную тягу Макара Ильича к патриотическим виршам и помпезным одам, которые произносил он во славу отечества с каждого возвышения? – вот, к примеру, в колхозные ещё времена вспрыгивал он на сцену клуба посреди собрания и, не спрашиваясь, запевал с трибуны свою бесконечную песню: славься, Родина, во веки веков, и пусть нивы твои не скудеют, рождая щедрые урожаи, а моря с реками полнятся белой и красной рыбой… обожаю тебя, прославляю тебя, ты есть лучшее из того, что дала мне разноликая жизнь, и моя любовь к тебе даже более, чем любовь к огню… о, Отчизна моя, процветай и цвети ради счастья крестьян, восславляющих день и ночь твою силу, красу и природную стать! – тут обычно президиум собрания приходил в себя: кто-нибудь, встав, горячо благодарил заслуженного пожарного и просил сесть, ибо все знали, что коли не пресечь его речи, то они будут литься безудержно и опасно, так точно, как льётся кипяток из прорвавшейся трубы; нашего трибуна и вообще трудно было снять с трибуны, и ещё сцена клуба была приемлемым местом для таких эскапад, а ведь он любил иной раз взобраться сдуру на постамент свергнутой статуи вождя пролетариата, – что случалось иной раз в новейшие уже времена, – и, став в ленинскую позу, начать вещание не на жизнь, а на смерть, указуя при этом истинную дорогу всем желающим: его подкопчённый перст тыкал в горизонт на востоке, и если кто-то подходил к постаменту, вопросительно глядя на Макара Ильича, то Макар Ильич говорил с чувством: там, там коммунизм, милый человек, – там! в нашей родине будет коммунизм, ибо нету без него счастья живому человеку, коммунизм же – это счастье живого человека, свобода, равенство, братство, а ежели кто не понимает силы его и животворной мощи, тот – сектант и враг нашего народа! и ещё говорил: там, там, милый человек, коммунизм, гляди ж ты, куда я указую, ведь должен же кто-то указывать дорогу, – но Макара Ильича просто материли, не вдаваясь в подробности, а один сельчанин, Миша Громобой, даже возражал ему, пытаясь уверить в обратном: нету, дескать, братка, никакого коммунизму, есть чёрная дыра безверия и надувательства, – какой к чёрту коммунизм, ежели нарзана на всех так и не хватает? – ты безбожник, охальник, ревизионист, отвечал Мише Макар Ильич, а я всякий день говорю с Господом, и Он уверяет, не оставляя меня милостью своей: коммунизм есть… или будет, коли мы пока ещё не сподобились, – ведь я, милый человек, возле Бога служу и обретаюсь в тени благости Его, – тут уж крыть Мише было нечем, и он уходил, понурив голову, зная, впрочем, что спорить с Макаром Ильичом так же бесполезно, как пытаться построить помянутый к ночи коммунизм на одной шестой части суши… а Макар Ильич… что ж! Макар Ильич не лгал, – все знали, что заслуженный пожарный сидит на своей каланче по ночам и высматривает окрестные пожары, чтобы сорваться в случае беды вместе с командой на лакированном автомобиле, оснащённом убийственными для огня приспособлениями, – сорваться, доехать, вступить в героическую схватку со стихией да и победить её! – вот такой был у нас Макар Ильич, и я любил поговорить с ним за жизнь, потому что с хорошим человеком грех же не говорить, и мы говорили – о судьбе, о роке, о назначеньи человека и о том, что фатум сильнее воли, – он, правда, возражал, убеждая меня в том, что воля как раз таки сильнее, а Божье назначение порой можно и объехать, – вот мы спорили, да ни к чему не приходили, и это было многажды, а потом наше с ним уединение нарушила в один прекрасный день внучка Макара Ильича, четырнадцатилетняя девчонка Чара, разбившая мне сердце, – внешность имела она необыкновенную, такую, какая отмечается, очевидно, у жителей иных планет, и – точёную фигурку, а взгляд был у неё бессмысленный и в тот же миг пронзительный, – казалось, девочка смотрела в душу и видела всякую песчинку её дна, а ещё, как выяснилось после, она умела предсказывать судьбу, – то была очень талантливая девочка, – рисовала чудесные картины, играла на скрипке, пела, сочиняла стихи, – загадочные стихи, и однажды я, зайдя за какой-то надобностью к Макару Ильичу, увидел: она беседует с птицами; птицы сидели на садовых ветках, а она, стоя перед ними, объясняла им устройство Вселенной, птицы переговаривались и задавали вопросы, а Чара отвечала, – девочка была отмечена синдромом Дауна, – солнечная, улыбчивая девочка, дитя природы и сама природа, – Макар Ильич любил её безумно… как всякий человек любит только поскрёбыша, последнего ребёнка в своей жизни, младшего, драгоценного, самого дорогого, самого дорогого… и вот было у него в жизни два кумира: внучка и Господь (не считая, конечно, любимого огня, которого называл он просто другом, сотоварищем, братом-близнецом), и беседовал он с Чарой, оттачивая в разговорах с ней свои замысловатые философские формулировки, иногда – с огнём, а более всего – с Богом, – он сидел на высокой каланче и беседовал с Богом, потому что Бог был рядом, и Макар Ильич думал: грех не поболтать с Богом, коли он так близко, а мне-то уж сам Бог велел, – зря, что ли, Он со мной так рядом, что не каждому дано, к слову уж сказать, и вот я говорю Ему: товарищ Бог! сделай так, чтобы пожары случались повсеместно – в непосредственной близи от меня, – хочу любоваться ими, как Ты любуешься красотой Родины моей, ведь пожар – это восторженное состояние натуры, которая выбивается из привычных представлений, и чудесный вид, изумительные краски и жар сущего всего, это, в конце концов, последний привет срубленных стволов, пламенный привет угасающей жизни и вздох сожаления по оставляемой земле, – вот хлопья пепла и горячий дым идут к Тебе, ища у Тебя защиты и пристанища, а Ты, великий сострадалец, милосердец и оборонитель ото зла, привечаешь души вознёсшихся деревьев… наш Макар Ильич был такой странный человек, которого, мне казалось, вообще затруднительно постичь, и я всё подъезжал к нему с вопросом: что за фамилия у тебя, Макар Ильич? ведь ты, чай, чистый русачок, отчего ж – Гамильтон? и отец твой, сказывали мне сельчане, Гамильтон, и дед – Гамильтон, а дальше и не знаю, – как заглянуть мне в глубь веков? думаю, впрочем, что и прадед у тебя был Гамильтон, – а он всё шутил, Макар Ильич, говоря мне: фамилия моя исконная, но копать не стану, ибо до таких страстей можно докопаться, копая родословную мою, что и не захочешь более копать; он шутил, шутил, а потом вдруг и говорит, – когда мы сидели за стаканом: ты, сосед, хоть и городской, а нашего брата отличаешь, потому скажу тебе за свой род, произрастающий издревле: во мне есть – ни за что не поверишь – кровь высшего столпа Империи, ведь я царского роду… ты не гляди, что живу как холоп, ибо виноваты в том те, которые коммунизму не хотят, а так я – истинного самодержавия потомок, – ну что ты такое говоришь, Макар Ильич, – возражал я, – разве не совестно тебе? – а ты меня не совести, – серчал Макар Ильич, – мне совесть нужна была, когда я осьмнадцати годов в Могилёвском котле у Бога прощения просил, а потом – когда в сорок девятом