Читаем Тёмная Лида. Повести и рассказы полностью

…возьми ружьё, сказал Живоглот, но сын испуганно смотрел на него и качал головой, бормоча под нос: нет, нет, нет, – возьми и добей, сказал Живоглот, – нет! повторил Лёшка, глядя в глаза отцу, – какой ты мужик! презрительно сказал Живоглот, ведь ты баба! – нет! снова пробормотал Лёшка, я не убийца, – и отвернулся, – тогда ты, сказал Живоглот, протягивая ружьё старшому, и тот нерешительно взял… – ну! сказал Живоглот, добей! – старшой, Егор, поднял ружьё, прищурил глаз, и Живоглот замер в сладком предчувствии… он хотел сделать из сыновей вертухаев, потому что сам был династии вертухаев, – отец его при царском режиме был вертухаем, и дед, и брат, – вся фамилия была вертухайской, и все в Лиде, Барановичах и в Хрустальной думали: они бессмертны; лидчане в девяносто втором уверяли меня, будто отец Живоглота жив, – я спорил, не имея сил верить в способность простого человека одолеть двадцатый век целиком, ни разу не угодив в смертный капкан; один краевед из Лиды, кандидат, между прочим, наук, защитившийся ещё в советское время по истории Лидчины, съездил со мною в Минск, привёз на улицу Калиновского и показал старика, одиноко сидевшего возле дома: верь не верь, сказал кандидат, – это он, в прошлом году стукнуло деду сто пять, – я приблизился: его высохший череп прикрывал мох, лицо было усыпано гречкой, налитые кровью глаза слезились, – мухи сидели в уголках глаз, на щетине щёк, на ветхой рубашке, армии муравьёв тянулись в карманы, улитки скользили по сапогам, а по брюкам плелись длинные слизняки; я испытал чувство брезгливого любопытства и даже гадливости; он глянул в меня, – я вздрогнул: ледяные пальцы небытия тронули моё сердце, и какая-то сырость пронзила душу; в царское ещё время служил он вертухаем в Барановичах, где c непамятных времён стояла тюрьма, строенная навек, – служил он и позже, в поляках, неясно как выжив в тридцать девятом, когда в Западную Беларусь вошли Советы, – он был надзиратель, а таких Советы ставили без долгих слов к стенке, но ему вышла тайная амнистия, ведь в органах работали шпионы-педанты и доки дознаванья, которые уж заранее знали цену вертухаю: он славился подлым талантом, а в НКВД такие таланты ценили, и он даже привёл в тюрьму обоих сыновей своих, – тюрьма в те годы носила природное прозвание Крывое кола, то есть Кривое колесо, – вот они служили втроём почётной вертухайской династией до сорок первого, до двадцать третьего чэрвеня, когда Лаврентий Цанава, нарком госбезопасности Белоруссии, издал приказ о немедленном вывозе узников, – да не тут-то было! – Барановичи и, само собой, тюрьму немцы бомбили с утра, и весь город метался в панике; руководство НКВД бежало в Минск, бросив заключённых на изволение судьбы, а изволение было таково: тюрьма рухнула под нацистскими бомбами, и узники бежали; династия Живоглотов об этом не знала, и никто не знал, но надо ж было действовать, и старшой династии через знакомых военных устроился в интендантские склады, а сыны его ввиду неизбежного призыва и перспективы фронта ринулись в Магадан, где, легко влившись в армию охранников, проторчали на Колыме в итоге тринадцать лет, убивая зэков за море в Гаграх, – и делали они это так: приметив в зоне борзого узника, подъезжали с посулом – мы, дескать, за вашего брата завсегда стоим, даром что охранники, – не желаете ли в побег? тут и деревушки на пути есть, поможем, стало быть, преодолеть препоны… кой-кто из зэков вёлся и выбирал в этом случае не свободу, – хотя думал, что свободу, – а смерть, потому что братья знали время и пути побега, и едва беглец в означенном месте покидал запретку, братья строчили из калашей и гарантийно валили его, получая благодарность по начальству и внеочередной отпуск за оперативное пресечение попытки к бегству; трижды за тринадцать лет удалось им смотаться в Гагры, и младший Живоглот лучше других помнил первого горе-беглеца: он лежал на снегу, пачкая чёрною кровью снег, и руки его были в снегу, волосы в снегу, и снег не таял уже на лице его, – зэк лежал боком и косил глазом в сторону убийц, – взгляд был жуткий, – бездонный, бездомный, бессмысленный, Живоглот хорошо его помнил, и иной раз являлся он ему во снах… у-у-у, этот взгляд! он жёг, прожигал насквозь, лишая покоя, тревожа душу, память, но совесть, правда, оставляя спящей… а чего? – думал Живоглот, – убили и убили, ему всё равно подохнуть, а нам – польза! какая-никакая польза, с паршивой овцы хоть шерсти клок, – и ехал с братом в Гагры, жрал фрукты в Гаграх, гулял по Гаграм, блатуя брата зайти в Приморский парк, чтобы сразиться с ним по-братски на теннисном корте, купался в море, сиживал с братом в старинном «Гагрипше» над «Огнями Гагрипша»… о, это отдельная песня! «Огни Гагрипша» – сказка, а не ассорти-шашлык! – они ели каре ягнёнка и свиную шейку, наслаждались подкопчённой дымком курочкой янтарного цвета и пышной ножкой молочного поросёнка, закусывали мясо мангальными овощами, шампиньонами и свежей кинзой… правда, буржуазные штучки эти были уже после войны, когда Главтрест общественного питания в Гаграх вспомнил золотые времена герцога Ольденбургского, основателя знаменитого ресторана, и когда в Гагры втянулись победители в больших звёздах, а зимой сорок пятого, в первый их приезд, всё было проще, скромнее, – в санаториях стояли госпиталя, по улицам носились военные грузовики и редкие эмки начальства, можно было зайти в Санаторий челюскинцев или в «Украину», чтобы запросто познакомиться с медсестричками, прогулять их по Гаграм, а ночью – затащить в номера и драть без устали до утра под мерный шум морских волн; второго и третьего они плохо помнили, невзрачные были зэки, а первый был майор, который всё подбивал борзых на побег, о чём постукивали братьям верные стукачки; всегда найдётся два-три борзых на барак, непримиримых таких, ничего не боящихся и в грош не ставящих жизнь свою, да и чужую, пожалуй, – они бегут бездумно, не сильно рассчитывая шансы, им главное – погибнуть! но есть нюанс – погибнуть свободными людьми, – так их минутная свобода давала братьям пропуска на море, а зэки видели убитых и знали цену гешефта Живоглотов, больше того, – не было в зоне подлее вертухаев, вот старшего Живоглота и нашли как-то по весне в лохани с известью, и не опознали б его, если бы не инициалы на пряжке обугленного ремня; от трупа осталось какое-то шматьё, лохмотья плоти, его даже не сгребли с лохани, а просто вырыли яму рядом и слили туда слизь, которая была когда-то мозгом, сердцем, душой… была человеком! да была ли? зэки знали: он – не человек, и лишь брезгливо морщились, узнав о смерти ненавистного ката; брат, впрочем, уцелел и ещё послужил, в напряжённом остережении сбирая с зэков дань: крупинки золотого песку, с риском для жизни приносимые всякий день на зону, – тут Живоглот балансировал на грани и был между двух огней, потому что начальство могло поставить его за то на смертный предел, а зэки, сговорившись, угостить известью – как брата, но он всё преодолел, всех пережил и в пятьдесят четвёртом явился в Лиду, устроившись со временем в парикмахерскую на улице Труханова, которую помнил Железнодорожной; там получил он кресло в мужском зале, опасную бритву и возможность брить по утрам заросших машинистов и обходчиков путей, – то были заскорузлые мужики, от которых несло потом, угольным дымом и ядом креозота; Живоглот брил их и мстительно думал, прикладывая бритву к жилистым шеям: хорошо бы воткнуть лезвие в эти мерзкие кадыки! жил он здесь же, возле вокзала – в ветхом домике пожилого поляка, платил копейки и думал пересидеть дрожащее, словно студень, время; оно дрожало, не в силах утрамбоваться, и народ притих в ожидании – что будет?.. со времени его возвращения прошло полгода, а он всё брил ненавистные рожи, желчно мечтая о море в Гаграх и пухленьких медсестричках, – тут в женском зале вследствие интересного положения юной парикмахерши явилась вакансия, и Живоглот восхотел к дамам, потому что устал всякий день давиться омерзением в присутствии вагонников и проводников, пропитанных овчинной кислятиной, – начальство было удивлено, но снизошло, а Живоглот показал класс, основанный на ненавязчивых уроках матери, которая ещё до революции считалась в Лиде законодательницей куафюрных мод; в женском зале было два кресла, и со временем дамы и девочки стали игнорировать сослуживицу Живоглота, всенепременно стремясь попасть к нему, а уж он их жаловал, – руки его с удовольствием ласкали женские волосы, и даже нежные искры проскакивали порой между пальцами мастера и душистой кожей головок; вот в кресле он и нашёл себе жену, – ей было семнадцать, и он трогал её благоговейно, чего нельзя было от него ожидать, но он тем не менее трогал её благоговейно, хотя, казалось бы, какое благоговение у зверя, не знающего жалости? но этот зверь благоговел и трогал её с благоговением, ибо то был воздушный ангелок, ещё не порченный миром и, видимо, такой, какого и нельзя испортить, – подравнивая ей чёлку, Живоглот чувствовал шевеление любви, и то не было шевеленьем похоти, то было шевеление любви, – когда-то он бил зэков пистолетом в рожи, колол доходяг штыком трёхлинейки, вламывал кулаками, и никогда руки его не дрожали, но тут… стоило ему притронуться к ней… он сам удивлялся свойствам пальцев, едва ощущающих нежное тепло её пахучих волос, вовсе не понимая молитвенного экстаза, возникающего в безднах сознания, в бездонной глубине инстинктов, и – трепетал… она ходила к нему, и все в парикмахерской знали – зачем; затем, чтобы и самой дрожать от прикосновения мужских рук и чувствовать горячие волны стыда, желания и почти наслаждения; то было сакральное влечение, которого она понять не могла и только слушала шум крови, а кровь стучала в её в висках, затмевая сознание и приближая к обмороку, но она крепилась и, встав с кресла, на ослабевших ногах шла к выходу, ни на кого не глядя, пунцовая и влажная и – выходила, оставляя по себе терпкий женский запах, круживший головы случившимся рядом железнодорожным спецам; в итоге Живоглот, дождавшись возраста, женился на ней и взял к себе в домик поляка; в парикмахерской его больше не видели; старый поляк, тяготясь, видимо, семьёй, шепнул Живоглоту секретное слово, ну, пусть не секретное, а всё же полусекретное, потому что оно было официальное как-никак – от пятого октября сорок восьмого года, когда Совмин Белоруссии принял постановление «О праве граждан на строительство и покупку индивидуальных жилых домов», – это неслыханная была инициатива, объясняющаяся, впрочем, послевоенной нехваткой жилья в разорённой Лиде; Живоглот показал жене пропахший потом и всей географией СССР от Колымы до Немана полотняный мешок, набитый золотым песком, и ступил в первый круг: нужно было пройти с десяток контор, собрать килограмм справок, свидетельств, уведомлений, заполнить кучу анкет, написать свою биографию, и всё это – в течение месяца; он отчаянно кинулся в штормящее море и… победил его! – он думал, что победил, – а на самом деле море победило его, ибо Лида (как и вся страна) оставалась ещё зоной с вышками, призрачной колючкой и сворами злобных, натасканных на человечину псов, – ему отказали; он думал: бумаги – в сборе, а они были не в сборе; где справка с места работы? спрашивали его суровые люди с пронзительными глазами… где ходатайства от дирекции и профкома?.. где бумага из сельсовета? – какого ещё сельсовета? с ужасом спрашивал он, – такого! мстительно говорили ему, – бумага из сельсовета об отсутствии связи с колхозом! – он хотел шесть соток и разрешенье на стройку, но ему отказали по причине отсутствия важных бумаг; он вновь кинулся в штормящее море, а и тут не успел: снова не было некой справки, – ранние справки состарились, а поздние – не вступили в силу, он хотел пострелять бюрократов, как зэков в зоне, – был же у него именной пистолет, да сдержал страсть, взял жену и поехал в Хрустальную, желая осесть в родительском доме, древнем, косом, позеленевшем от времени, где жила его мать, старуха лет семидесяти, ходившая круглый год в чёрном крепе и чёрном же дореволюционном чепце; мать была лишней, и Живоглот стал её сживать: мамаша, не то, мамаша, не так, – а как? – вам, мамаша – никак! вы пожили уже, пора и честь знать, новое поколение грядёт, – а мамаша у него тихая была, кроткая, уступчивая, она и уступила: Господь с тобой, дескать, сынок, – легла в горничке, руки сложила на груди и – почила, это ж мать – всё сыну, лишь бы ему было хорошо; ради скорбного случая явился из Минска отец Живоглота, напился на поминках всмерть и спустя пару дней убрался восвояси; за стаканом горькой манил сына в Крывое кола на старую работу, всласть ему была та работа, жить он не мог без той работы, дававшей возможность быть выше всех, – он и начальство презирал, ведь оно в кабинете и не может стать выше вертухая, которому разрешено всё, начальство ведь брезгует кулачки кровью пачкать, а нам, мол, чёрной зоновской кости, такое и по приятности даже, нам в радость, мол, зэкам цинготные зубы вышибать! блазнил так вот сына, блазнил, а сын говорит: не время! нужно целину подымать! – целый год подымал целину и как раз преуспел – летом родила ему жена близнецов, Егорку с Лёшкой, – старшой Егор явился миру насупленным, мрачным и всё норовил матери кулаком в грудь заехать, Лёшка же выполз минуту спустя, красный, морщинистый, но такой весёлый! они и по жизни пошли как не братья, – до того разные: Лёшка книжки любил, а Егор – драки, и сызмальства щеголял синими синяками; подросши, стали близнецы ходить на охоту, – у отца была тулка, и он брал пацанов с собой, чтобы учить их хорошенько мужским досугам, давал ружьё, дозволял стрелять, и так любил он изводить зайцев, что настрелял как-то сдуру штук сорок ушастых, и зайчат не жалел; Егор на той охоте держался, а Лёшку тошнило по кустам; отец складывал зайцев в багажник «Москвича» и закровянил багажник, вернувшись домой, кликнул жену, открыл схрон, чтоб похвастаться, и тут… это надо было видеть: он открыл, жена склонилась, и в лицо ей шибануло затхлым запахом свернувшейся крови, – увидев гору запачканной мертвечины, она охнула и лишилась чувств! – зайцы долго лежали на леднике, троих съели, пять тушек вкатили в банки, а остальные протухли в конце концов и были без сожалений зарыты на огороде; Живоглот никогда не дорожил жизнью, – чужой, разумеется, а зря! усвоить бы ему урок брата, погибшего задарма и бездарно в известковой лохани, но ведь не усвоил! он хотел сыновьям дать уроки – чтобы уважали смерть, – учил стрелять, не жалея тулку, и позвал их однажды в поле охотиться на ворон, – бесполезная охота, бессмысленная, и Лёшка спросил: папа, зачем? – птицы клевали озябшее поле, долгими клювами долбили стерню, добывая спящие корешки, семечки и впавших в кому жуков, но пришёл Живоглот, расчехлил тулку и принялся палить… птицы с треском снялись и, панически каркая, закружили над полем… снег ссыпался с межевых кустов, небо хмурилось, горизонт темнел… братья смотрели, отец палил, а потом пошёл подбирать… папа, зачем? снова спросил Лёшка, но тот лишь махнул рукой и пошёл подбирать; он считал убитых ворон добычей, трофеем, а трофей не бросают в поле… он пошёл подбирать, махнув рукой сыновьям, следуйте, мол, за мной, потеха будет! и они пошли, и увидели птицу, сбитую влёт, но живую, – то был ворон, большой, старый, седой, он лежал на снегу, пачкая чёрною кровью снег, и крылья его были в снегу, голова в снегу, и снег не таял уже на перьях его, – он лежал боком и косил глазом в сторону убийцы, – взгляд был жуткий, – бездонный, бездомный, бессмысленный, – братьям стало зябко, они жалели птицу, умученную ради потехи, стояли, топтались, оскальзываясь на комьях мёрзлой земли, а отец жадно глазел, думая о своём, и какая-то полуулыбка играла на его замёрзших губах… так стоял, улыбался, моргал, а потом сказал Лёшке: возьми ружьё, но сын испуганно смотрел на него и качал головой, бормоча под нос: нет, нет, нет, – возьми и добей, сказал Живоглот, – нет! повторил Лёшка, глядя в глаза отцу, – какой ты мужик! презрительно сказал Живоглот, ведь ты баба! – нет! снова пробормотал Лёшка, я не убийца, – и отвернулся, – тогда ты, сказал Живоглот, протягивая ружьё старшому, и тот нерешительно взял… – ну! сказал Живоглот, добей! – Егор, поднял ружьё, прищурил глаз, и Живоглот замер в сладком предчувствии… ворон всё косил глазом и вдруг хлопнул крыльями, пытаясь привстать… Лёшка не выдержал, отвёл взгляд, и тут Егор выстрелил! – птицу разнесло в клочья, и лёгкие пушинки с подкрылков взметнулись наверх; Живоглот хмыкнул и протянул руку за ружьём, но Егор бросил ружьё и обеими руками толкнул отца, – ну-ну, сынок, сказал Живоглот, ты же мужчина! – Егор заплакал и побежал прочь, а Лёшка, понурив голову, медленно потащился за братом; уроки отца не пошли им впрок, Егор, правда, всё дрался и кровянил соперникам морды, стараясь не вспоминать случай с тулкой, но Лёшка… по край жизни видел Лёшка ночные кошмары, в которых являлся ему подранок-ворон, бочком лежавший на стылой стерне и с тоской косящий окровавленным глазом, – Лёшка вскакивал ото сна, чувствуя, как пот катится по груди, и вопил: а-а-а-а-а-а!.. прошло время, и Живоглот вернулся к вертухайской стезе, – все знали в Хрустальной, что отец его – жив и тоже надзиратель в тюрьме, – в Минске, в Пищаловском замке на Володарке, и он даже расстреливал смертников; вот Живоглот поехал к отцу, сунувшись поначалу в Лиду, но она была скучной, унылой, пасмурной, – он перемогся у пожилого поляка, сел в поезд и отправился догонять судьбу; железнодорожные мужики, видевшие его на вокзале, сказывали потом другим, не видевшим, будто бы лицо Живоглота, поросшее мхом и речными ракушками, похоже было на лицо смерти, хотя никто не знал, как выглядит лицо смерти, но все знали, что он бессмертен, думали сдуру, что он бессмертен, не понимая: плоть смертна, любая плоть смертна, и лишь сама смерть бессмертна, однако Живоглот думал иначе, предполагая: жизнь вечна, – вода не возьмёт его, огонь не тронет, известь не заберёт, он служил с отцом и за службу получил орден, а потом вызвал близнецов в Минск и определил их в своё подчинение, вот вся династия и собралась в Володарке, но музыка сия играла недолго: год прошёл, и Егора вытащили из-под колёс тепловоза в двадцати километрах от Минска, Лёшка же начал пить, стал запойным, и однажды, украв у отца заветную тулку, дал жизни полный расчёт, – так вернул он заём отцу и деду, а заём-то был невозвратный, – все знали, но он вернул, и я думаю, он просто не вынес заём, он хоть и был невозвратный, да черти по нему процент начисляли…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Текст
Текст

«Текст» – первый реалистический роман Дмитрия Глуховского, автора «Метро», «Будущего» и «Сумерек». Эта книга на стыке триллера, романа-нуар и драмы, история о столкновении поколений, о невозможной любви и бесполезном возмездии. Действие разворачивается в сегодняшней Москве и ее пригородах.Телефон стал для души резервным хранилищем. В нем самые яркие наши воспоминания: мы храним свой смех в фотографиях и минуты счастья – в видео. В почте – наставления от матери и деловая подноготная. В истории браузеров – всё, что нам интересно на самом деле. В чатах – признания в любви и прощания, снимки соблазнов и свидетельства грехов, слезы и обиды. Такое время.Картинки, видео, текст. Телефон – это и есть я. Тот, кто получит мой телефон, для остальных станет мной. Когда заметят, будет уже слишком поздно. Для всех.

Дмитрий Алексеевич Глуховский , Дмитрий Глуховский , Святослав Владимирович Логинов

Детективы / Современная русская и зарубежная проза / Социально-психологическая фантастика / Триллеры
Адриан Моул и оружие массового поражения
Адриан Моул и оружие массового поражения

Адриан Моул возвращается! Фаны знаменитого недотепы по всему миру ликуют – Сью Таунсенд решилась-таки написать еще одну книгу "Дневников Адриана Моула".Адриану уже 34, он вполне взрослый и солидный человек, отец двух детей и владелец пентхауса в модном районе на берегу канала. Но жизнь его по-прежнему полна невыносимых мук. Новенький пентхаус не радует, поскольку в карманах Адриана зияет огромная брешь, пробитая кредитом. За дверью квартиры подкарауливает семейство лебедей с явным намерением откусить Адриану руку. А по городу рыскает кошмарное создание по имени Маргаритка с одной-единственной целью – надеть на палец Адриана обручальное кольцо. Не радует Адриана и общественная жизнь. Его кумир Тони Блэр на пару с приятелем Бушем развязал войну в Ираке, а Адриан так хотел понежиться на ласковом ближневосточном солнышке. Адриан и в новой книге – все тот же романтик, тоскующий по лучшему, совершенному миру, а Сью Таунсенд остается самым душевным и ироничным писателем в современной английской литературе. Можно с абсолютной уверенностью говорить, что Адриан Моул – самый успешный комический герой последней четверти века, и что самое поразительное – свой пьедестал он не собирается никому уступать.

Сьюзан Таунсенд , Сью Таунсенд

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Современная проза