Однако шеф не захотел больше держать в доме зловещее оружие. Что он с ним сделал — продал кому, выкинул или вернул былую потерю в музей — никогда он об этом и слова не проронил. И где обретается клинок теперь — неизвестно.
К сожалению, не в силах человека — проследить всю цепочку событий от первопричины до следствия. Все в мире взаимосвязано, но нет смысла искать этому доказательства.
Все равно что пытаться проследить путь кругов на воде от брошенного камня, или звук эха, отраженного скалами, или каплю на стекле от растаявшей снежинки, или высохшую слезу на щеке.
РЕИНКАРНАЦИЯ
Я не сразу осознал, что в коридоре кто-то напевает. Я собирал в ординаторской справки для отчета главврачу и очень торопился. Звуки из коридора добирались до меня, как до водолаза на дне бассейна: искаженно, с задержкой, глухим фоном.
И момента, когда в отделении поднялась возня, я тоже вовремя не уловил. Я не вдумывался в значение того, что слышали мои уши. Кто-то ходил, швабра щелкала по плинтусам, громыхало ведро с водой. А потом — будто радио громкости прибавило: резкий возглас, стук падения, встревоженные голоса…
Выскочив из ординаторской, я увидал неприятную картину: возле двери столпились пациенты; Семагин и санитар Шевырев оттесняют больных от входа в палату. Коридор измалеван — повсюду алые пятна, багровые подтеки, кровавые пятерни…
— Алексей Васильевич? — Ординатор Семагин выглядит по-детски растерянным, и это резко контрастирует с его внешностью греческого атлета. — Тут вот… Миша.
Шевырев угрюмо прячет глаза.
Миша, всегда тихий, спокойный двадцатидвухлетний парнишка, лежал, обессиленный, на спине у порога палаты и блаженно улыбался. Изрезанные руки его, вытянутые вдоль тела ладонями вверх, слегка подергивались. Рядом валялся осколок стекла, весь в крови. Должно быть, на прогулке Миша подобрал его и каким-то образом пронес в отделение.
Хмурый Шевырев вошел в палату и тут же выглянул, чтобы подозвать меня.
— Алексей Васильевич! — Я подошел, и он, вытянув палец, указал им на стену. Кто-то содрал слой штукатурки, и под ней обнажилась надпись в две строчки: «Смерть красавицам!» Рядом, во всю стену, на спокойном голубом фоне тот же диковинный призыв пламенел, повторенный еще раз шесть-семь. Писали, обмакнув палец в кровь.
Бросилось в глаза различие почерков. Та надпись, что на штукатурке, — с угловатым наклоном букв, давно высохшая, а настенные автографы — вытянутые, вкривь и вкось, яркие, как томатный сок, — и свежие.
С блаженным сиянием Мишиного лица подобная дичь никак не сочеталась. Но руки пациента, перемазанные кровью, сомнений не оставляли.
— Господа медики! — злым шепотом окликнул я своих сотрудников. — Что пялимся, как бараны?! Живо его в перевязочную!
Что же это за чертовщина тут сотворилась?