– Да… ну, что-то я знаю. Была какая-то размолвка из-за денег между вами и моими родителями. Вот почему вы и Констанца никогда больше не показывались в Винтеркомбе. Констанца все это мне объяснила. Я поняла. Я не сомневаюсь, что одалживать деньги друзьям не самая лучшая мысль… она всегда ведет к непониманию и размолвкам…
Я в третий раз запнулась. Пытаясь объяснить эту сложную ситуацию, я запутывалась еще больше. Штерн нахмурился.
– Но вы ошибаетесь, – сказал он холодным голосом. – Я полностью согласен с вами, что одалживать деньги друзьям или брать у них в долг – не самая умная вещь. Тем не менее я никогда не одалживал денег вашим родителям. И тем более не просил их. На деле… – его мрачность усугубилась, – я вообще не помню, чтобы мы с ними ссорились по какому бы то ни было поводу. Просто я их больше не видел, когда мой брак подошел к концу.
Я стояла при этих его словах. Когда он замолчал, я опустилась в кресло и жалобно пролепетала:
– Ох, должно быть, я все перепутала. Прошу прощения.
Штерн продолжал задумчиво смотреть на меня. Он занялся сигарой. Молчание длилось, и наконец, словно неожиданно придя к решению, он наклонился вперед.
– Что-то не так, моя дорогая? Вы выглядите такой опечаленной. Ваши только что сказанные слова вряд ли могут объяснить такое выражение. Скорее всего вас беспокоит нечто гораздо более серьезное, чем случайная обмолвка в разговоре, я думаю. – Он протянул руку и улыбнулся. – Если уж мне придется исполнять роль отца-исповедника – а в моем возрасте я вполне могу себе это позволить, – тогда первым делом я не могу не отдать должное бренди. И вы тоже, моя дорогая. Нет, не спорьте. Вам он понравится. Это очень хороший бренди.
Бренди в самом деле оказался великолепным. Он обжег мне горло и согрел желудок. Я уставилась в рюмку, думая, говорить или нет.
– Если это вам поможет, – тихо начал Штерн, – примите во внимание мой возраст. Учтите мое… положение. Вряд ли вы сможете сообщить мне нечто, что удивит меня. Кроме того… – Он помедлил. – Вы знаете, что Френк говорил со мной. Не буду скрывать, что знаком с его надеждами – и с некоторыми из его тревог.
– Френк вам все рассказал?
– Нет необходимости так вспыхивать, дорогая. Френк Джерард, в чем, я не сомневаюсь, вы уже убедились, и очень откровенен, и – для его возраста – очень скрытен. Ни о вас, ни о ком из ваших близких он не сказал ничего такого, что не мог бы сказать вам в лицо. Тем не менее я позволил себе сделать несколько собственных выводов. Так почему бы вам не поделиться со мной тем, что вас беспокоит? Вам не стоит волноваться: пусть даже вы будете говорить о моей жене, это не причинит мне ни боли, ни тревоги.
Эта последняя ремарка, думаю, не отвечала правде. Я не сомневалась, что Штерн испытывал боль, когда я говорила о Констанце, – я видела тень печали в уголках его глаз. Тем не менее мне пришлось причинить ее, я отчаянно нуждалась в его совете. Теперь я понимаю, что вопрос, который я задала ему, был тем же самым, которым я мучаюсь всю жизнь: Констанца – кто и что она такое?
Я не стала излагать ему историю с близнецами Ван Дайнемами или о моменте в ее гостиной, когда ко мне пришло озарение. Все, что я говорила, касалось лишь способности Констанцы к фантастическому искажению действительности. Я попыталась рассказать, как она вмешивалась в наши с Френком отношения; я пыталась объяснить, с каким мастерством она умеет выворачивать истину наизнанку; я пробовала говорить о самом главном: когда я с Констанцей, то теряю представление о себе самой.
Штерн внимательно выслушал меня до конца.
– Вы видите, – наконец сказала я, – я очень люблю Френка. Но я люблю и Констанцу. И вижу, как она заставляет меня делать выбор между ними. Она будет усиливать противостояние. И я боюсь, я очень боюсь этого.
– Я понимаю, – после долгого молчания сказал Штерн. Он рассеянно обвел взглядом комнату, словно пытаясь что-то решить. Молчание длилось так долго, словно он забыл о моем присутствии. Но когда я была готова сказать, что мне пора идти, он поднялся.
– Выслушайте меня, моя дорогая, – сказал он. – Я расскажу вам одну историю.
Не сомневаюсь, что Штерн никогда и никому не рассказывал эту историю. Думаю, он поведал ее ради самого себя и ради меня, словно она содержала истину, к которой он хотел в последний раз присмотреться. Этого он не говорил: завершив повествование, он бросил небрежное замечание: он бы не хотел, чтобы эта история повторилась. На минуту мне показалось, что он сожалеет о своей откровенности.
Перегнувшись затем через столик, он взял мои руки в свои. Он держался с тем же неподражаемым достоинством, но спокойствие покинуло его: лицо было искажено едва не страданием, проистекавшим из глубоко скрытых эмоций.