Парменион вздохнул, напряженность на его лице сошла. — Ты никогда не потеряешь моей дружбы, Филипп. Но что-то встало между нами за эти последние два года. Чем я тебя так задел?
Царь почесал черную бороду. — Сколько побед одержано мной? — спросил он.
— Не понимаю. Все они твои.
Филипп кивнул. — Но в Спарте люди говорят всем, кто готов слушать, что именно спартанский перебежчик — тот человек, что ведет Македонию к славе. А в Афинах говорят "Где был бы Филипп, не будь с ним Пармениона?" Так где бы я был?
— Понимаю, — произнес Парменион, встретившись с Царем взглядами. — Но я ничего не могу поделать с этим, Филипп. Четыре года назад твой конь победил в Олимпийских Играх. Не ты оседлал его, но это всё равно был твой конь — и слава была твоя. А я — стратег, в этом мое призвание и вся моя жизнь. Ты царь — царь-завоеватель. Военный Царь. Воины бьются храбрее, потому что ты стоишь с ними рядом. Они тебя обожают. Кто скажет, сколько битв оказалось бы проиграно без тебя?
— Но единственная битва, в которой командовал я один, была проиграна, — заметил Филипп.
— И так бы оказалось даже если бы я был там, — заверил его Парменион. — Твои пеонийские лазутчики были слишком самоуверенны; они не обшарили горы, как следовало бы. Но ведь есть что-то еще, не так ли?
Царь снова посмотрел в окно на далекие триремы. Он долго молчал, но наконец заговорил.
— Мой сын привязан к тебе, — сказал он, понизив голос. — Няня говорит, что во сне, когда его мучают кошмары, он произносит твое имя. После этого всё проходит. Говорят, что ты можешь обнять его, не чувствуя боли. Это правда?
— Да, — прошептал спартанец.
— Ребенок одержим, Парменион. Либо это так, либо он сам — демон. Я не могу к нему прикоснуться — я пробовал; это как прижимать к коже раскаленные угли. Откуда у тебя эта способность безболезненно прикасаться к нему?
— Не знаю.
Царь хрипло рассмеялся, затем обернулся лицом к своему военачальнику. — Все мои битвы — ради него. Я хотел построить царство, которым он бы мог гордиться. Я хотел… хотел столь многого. Помнишь, как мы отправились на Самофракию? Да? Тогда я любил Олимпиаду больше жизни. Теперь же мы с ней не можем сидеть в одной комнате и двадцати ударов сердца без злого слова. А посмотри на меня. Когда мы встретились, мне было пятнадцать, а ты был взрослым воином, тебе было… двадцать девять? Теперь у меня седина в бороде. Мое лицо покрыто шрамами, мой глаз — это наполненный гноем сгусток непрекращающейся боли. И ради чего, Парменион?
— Ты сделал Македонию сильной, Филипп, — сказал Парменион, вставая. — И все твои мечты почти достигнуты. Чего желать более?
— Я желаю сына, которого мог бы держать на руках. Сына, которого я мог бы обучать верховой езде, не боясь, что лошадь запнется и издохнет, разложившись у меня на глазах. Я ничего не помню о той ночи в Самофракии, когда зачал его. Иногда я думаю, что он и вовсе не мой сын.
Парменион побледнел, но Филипп не смотрел в его сторону.
— Конечно он твой сын, — сказал Парменион, пряча страх в своем голосе. — Кто еще может быть его отцом?
— Некий демон, посланный из Аида. Скоро я снова женюсь; однажды у меня появится наследник. Знаешь, когда Александр родился, мне сказали, что первым его криком был рык, как у дикого зверя. Повитуха чуть не уронила его. Они говорили также, что когда он впервые открыл глаза, зрачки были узкими, как у египетских кошек. Не знаю, правда ли это. Всё, что я знаю, это что люблю мальчишку… но не могу к нему даже прикоснуться. Но хватит об этом! Мы все еще друзья?
— Я навсегда твой друг, Филипп. Клянусь.
— Тогда давай напьемся и поговорим о лучших днях, — велел Царь.
***
За дверью Аттал чувствовал в себе возрастающий гнев. Он тихо прошел по освещенному факелами коридору, вышел в ночь, но холодный бриз только раздувал пламя его ненависти.
Почему Филипп не мог понять, какую опасность представляет собой Спартанец? Аттал прокашлялся и сплюнул, но во рту по-прежнему оставался привкус желчи.
Парменион. Всегда Парменион. Офицеры его боготворят, солдатам он внушает благоговение. Разве ты не видишь, что происходит, Филипп? Ты проигрываешь царство этому чужеродному наемнику. Аттал задержался в тени большого храма и обернулся. Я могу подождать здесь, подумал он, и его пальцы обхватили рукоять кинжала. Я могу выступить за ним, вонзить кинжал в спину, рассечь ее, вырезать ему сердце.
Но если Филипп узнает… будь терпелив, успокоил он себя. Надменный сукин сын сам станет причиной своего падения, ведомый обманчивыми представлениями о верности и чести. Честность не нужна ни одному Царю. О, они все твердят о ней! "Дайте мне честного человека, — говорят они. — Нам не нужны пресмыкающиеся прислужники." Чушь собачья! Всё, что им нужно, это повиновение и исполнительность. Нет, Пармениону недолго осталось.
И когда придет тот благословенный день, когда он впадет в немилость, взор Филиппа обратится именно к Атталу, первому, кто сможет убрать презренного спартанца и затем заменить его на посту Первого Военачальника Македонии.