— Посмотрите, — говорила она. — Мы до сих пор твердо уверены, что будем воевать только с одной Турцией. Мы вовсе не ожидаем тройственного союза на наши береговые позиции (sur nos positions maritimes).
Мы выстроили крепости, почти неприступные, на финских берегах и на Черном море и думаем, что их будут брать с моря. Их возьмут с сухого пути, любехонько возьмут там, где нет укреплений.
И при этих соображениях мне вдруг представилось наше «гушанибское устрашение», сжигание аулов и рубка леса под выстрелами неприятеля. Мне даже живо представлялся голос Боровикова: «Мы рубим, а он нас рубит: за лесину человека, а то и двух!»
— Croyez-moi![14]
— проговорила тихо, с уверенностью, Серафима. — Поверьте мне: мы не можем их победить, parceque nous sommes des esclaves![15]— Ах, полноте, Серафима Львовна! — вскричал досадливо Серьчуков и поднялся с низенького диванчика, на котором, по примеру хозяйки, расположился с ногами. — Тошно слушать! Право! К чему тут рабство приплели? Побили же мы французов в 1812 году и с ними «двунадесять языков» и теперь побьем, здорово побьем, несмотря на рабство.
— Это будет наше несчастье!
— Как несчастье? Разве для нашего благополучия необходимо, чтоб нас побили? — возразил я и вытаращил на нее глаза.
— Certainement![16]
Непременно! — И она хотела аргументировать свой афоризм. Но Серьчуков при этом расхохотался так грубо и неистово, что я даже за него покраснел.— Подумайте немного, — начала она тихо, обратясь ко мне и не обращая внимания на его неприличный хохот, — подумайте, и вы согласитесь, что нам, как мы теперь живем, дольше жить нельзя. Я не говорю об Англии, а тем более об Америке, но возьмите вы хоть Францию, sous le regime de ce petit caporal-mouchard[17]
. Разве у нас есть что-нибудь подобное? У нас только cette noble noblesse qui ronge et suce comme un parasite tout ce bon peuple ignorant et soumis[18].— Да ведь вы тоже принадлежите к cette noble noblesse! — вскричал Серьчуков. — Ведь эти все ковры, амбры, финтифлюшки — все эти барские затеи (и он обвел кругом руками), ведь вы их берете с ваших крепостных — это их пот и кровь!
— Comme vous etes grossier, monsieur![19]
— вскричала она, хлопнув рукой по дивану, и покраснела до слез. — Не могу же я одна противоречить всем! Que suis-je! Une pauvre femme malade et rien de plus[20].CIV
Она достала из кармана маленький флакончик, понюхала, налила на руку несколько капель какой-то пахучей жидкости и потерла ею себе виски.
— Вот он всегда так, — сказала она тихо, — всегда меня взволнует… Хорош медик!
— Ну, виноват! Виноват! Молчу! — И он угрюмо уселся около маленького окошечка, закурив сигару, и начал пускать в него дым с ожесточением; а Серафима снова тихо заговорила. Она, очевидно, не могла остановиться, не могла сойти с любимой темы, потому что была заведена и спущена, как нервная машинка.
— Est-ce que l'abolition des serfs est possible maintenant quand nous memes nous ne sommes que des serfs de nos passions et des nos temperaments?[21]
Мы, знаете, с одной стороны, преклоняемся и благоговеем, а с другой — рвем и мечем. Точно поляки: «шляхтич на загроде, равен воеводе!» С другой стороны, наши бедные крестьяне, ils sont si accoutumes a notre patronage, a nos surveillances[22], что они сделались совсем ребята, они отвыкли даже рассуждать! Право! Не цепи рабства страшны, но та цепь, которая сковала воедино крепостника и крепостного. Ее трудно разорвать… Вот в чем вопрос!При этом Серьчуков не выдержал. Он обернулся, хотел что-то сказать, но только махнул рукой и снова отвернулся.
Я, помню, не мог тогда понять многого из того, что говорила Серафима, и много, может быть, понимал не так; но эта сентенция крепко удержалась в моей памяти, и я теперь дивлюсь невольно вдумчивости и уму этой нервной натуры, которой я весьма многим обязан.
— Освободите крестьян, — продолжала она, — они сами себя съедят (ils s'avaleront eux-memes). Сперва съедят нас, помещиков, затем начнут поедать друг друга. Понимаете ли вы, какой это страшный, великий и какой это темный вопрос?! Туча, кровавая туча висит над Россией и творит в ней страшное, темное дело (une affaire sombre et affreuse). И нам нет выхода… нет!
И вдруг она закрыла лицо руками и нервно, истерически зарыдала.
— Ах ты, Господи! Беда с этими нервными субъектами! — вскричал Серьчуков, вскочив с диванчика.
Он быстро, порывисто схватил стакан воды, стоявший на столике, и весь его грубо опрокинул на голову Серафимы.
Она вздрогнула, вода полилась по кружевному покрывалу, по ее накидке, по ее черным волосам. Она с наслаждением прихлопывала по ним руками и тихо шептала:
— Merci! Merci! Это пройдет… Ca passera… Это улетит… И все улетит!
CV
Помню, я встал при этом новом грубо-резком пассаже Серьчукова, взял папаху и хотел уйти. Но он неожиданно выдернул папаху из подмышки и еще неожиданнее усадил меня на диван, проговорив шепотом:
— Куда! И тебя оболью!.. Сиди!