– Приснилось что, Костя? – Сосед справа, молодой лейтенант Марцинкевич приподнялся на локте, чиркнул зажигалкой, освещая казарму. – Может, водички?
– Пустое, – пробормотал Кожухов. – Не поможет. Душно что-то, я на воздух.
Он поднялся, и как был, босиком, в подштанниках и нательной рубахе, вышел вон, глотнуть сладкой, густой как кисель молдавской ночи. Где-то неподалеку был сад, пахло яблоками. И мирный, доверчивый этот запах совершенно не подходил к острой вони железа и керосина. Кожухов подумал, что в Москве только-только поспели вишни. В тридцать девятом, когда Тася носила Юленьку, она до самых родов просила вишен, а их было не достать ни за какие деньги. Потом она трудно кормила, доктор запретил ей красные ягоды. Бедняжка Тася так ждала лета, Кожухов в шутку обещал ей, что скупит весь рынок, – и ушел на фронт раньше, чем созрели новые ягоды. Левушка родился уже без него, в эвакуации, в деревенской избе. Он знал сына только по фотографии и письмам испуганной жены – ей, коренной москвичке был дик крестьянский быт. И помочь нечем. Кожухов оформил жене аттестат, раз в два месяца собирал деньги, но от одной мысли, что она, такая хрупкая и беззащитная, рубит дрова, таскает мешки с мукой и плачет оттого, что по ночам волки бродят по темным улицам деревушки, у него опускались руки. У Илюхи жены не было, только мать и сестра в Калуге, но друг воевал с непонятной яростью, словно один мстил за всех убитых. «А они наших женщин щадят? – кричал он в столовой и грохал по столу кулаком. – Детей жгут, стариков вешают ни за что. Пусть подохнут, фрицы проклятые!» Сам Кожухов воевал спокойно, так же спокойно, как до войны готовил курсантов в авиашколе. И до недавнего времени не ощущал гнева – может быть, потому, что потери проходили мимо…
– Не нравишься ты мне, приятель! – Настырный Марцинкевич прикрыл дверь казармы и остановился рядом с товарищем, неторопливо скручивая цигарку. – Которую ночь не спишь, орёшь. С лица спал, глаза ввалились, от еды нос воротишь.
– Ну уж… – неопределенно буркнул Кожухов.
– Сам видел – идешь из столовой и то котлету Кучеру кинешь, то косточку с мясом, а он, дурень собачий, радуется, – Марцинкевич затянулся и выпустил изо рта белесое колечко дыма.
– А тебе-то, Адам, что за дело – сплю я или не сплю? К девкам своим в душу заглядывай, а меня не трожь, – огрызнулся Кожухов.
Выстрел попал в цель, Марцинкевич поморщился. Статный зеленоглазый поляк как магнитом притягивал подавальщиц, парашютоукладчиц, связисток и медсестер и немало страдал от их ревности и любви.
– Мне-то всё равно. А вот эскадрилье худо придется, если ты с недосыпу или со злости носом в землю влетишь. Сколько у нас «стариков» осталось? Ты да я, Мубаракшин, Гавриш и Петро Кожедуб. И майор. Остальные мальчишки, зелень. Погибнут раньше, чем научатся воевать. Ты о них хоть подумал, Печорин недобитый?
Гнев поднялся мутной водой и тотчас схлынул. Кожухов отвернулся к стене, сжал тяжелые кулаки.
– Тошно мне. Как Илюху убили – места себе найти не могу. Так бы и мстил фрицам, живьём бы на куски изорвал. Думаю – поднять бы машину повыше, и об вагоны её на станции в Яссах, чтобы кровью умылись гады, за Плоткина за нашего.
– Та-а-ак, – задумчиво протянул Марцинкевич. – Плохо дело. Хотя… есть одно средство. Скажи, ты ведь вчера второй «мессер» уговорил?
– Уговоришь его, как же, – ухмыльнулся Кожухов. – Он в пике вошел, а выйти – вот досада какая – не получилось.
Марцинкевич повернул голову, прислушиваясь к далеким раскатам взрыва, потом как-то странно оценивающе взглянул на Кожухова.
– Айда со мной к замполиту, получишь фронтовые сто грамм.
– Непьющий я, Адам, – покачал головой Кожухов и зевнул. До рассвета оставалось часа полтора, сон вернулся и властно напоминал о себе.
– Знаю, Костя, что ты непьющий. Но без ста грамм не обойтись – тоска сожрет заживо. А у нас, летчиков, первое дело, чтобы душа летала. Оденься и пошли.
В казарме было жарко от человеческого дыхания. Товарищи спали тихо, Кожухову тоже захотелось завернуться в колючее серое одеяло, но он натянул форму и вернулся к лейтенанту. Тот, не глядя, махнул рукой, шагнул в ночь. Зябко поводя плечами, Кожухов двинулся следом, мимо взлетного поля, на котором угадывались самолеты, грузные, словно выброшенные на берег киты. Колыхались над головами звезды, похожие на белые косточки красных вишен, шуршал и хлопал брезент, щебетали сонные птицы, какая-то парочка со смехом возилась в кустах. Девичий голос показался знакомым – кучерявая, смешливая щебетунья из столовой аэродрома, то ли Марыля, то ли Марьяна. Почему-то Кожухову стало неприятно.