…Всю неделю Кожухов возвращался домой поздно и навеселе. Беганье по кабинетам, бумажная волокита и разговоры с «нужными» людьми не привели ни к чему. Эта пятница не была исключением. Впереди ждали долгие, бессмысленные выходные. Соблазн маленькой тихой рюмочной в двух кварталах от дома оказался непреодолим – битый час Кожухов проторчал за столиком, смакуя мерзкую водку, иссохший бутерброд с жестким ломтиком сыра и скверные мысли. Тася с порога, учуяв запах, презрительно фыркнула «опять выпил», демонстративно навела полную сервировку и удалилась к соседке с третьего этажа, обсуждать выкройки летних платьев. Милашка Юля, наоборот, прибежала ластиться. Она щебетала, щелкала его по брюшку, целовала в шершавые щеки, мешая сосредоточиться на вкусной еде – готовила жена всё же прекрасно. Вырез платья дочери казался слишком глубоким, аромат духов чересчур сладким для барышни, а по прелестным голубеньким глазкам было видно: ей нужны деньги. Мрачный Кожухов велел Юлечке принести кошелек из кармана пиджака, отсчитал две бумажки, покорно снес взрыв благодарностей и вернулся к биточкам в соусе. Перспектива объяснять семье, что отныне придется сильно урезать расходы, его не радовала. По коридору простучали звонкие каблучки, хлопнула входная дверь. И тут же из комнаты сына раздалась резкая, взвизгивающая мелодия – сколько раз просил делать тише! Из-за стены пищали и ныли трубы, ухала туба, истерически стучал барабан. Мяукающий женский голос начал песню. На немецком языке. Это было уже чересчур.
Разъяренный Кожухов пинком распахнул дверь в комнату сына. Тот валялся на кровати одетый, в нелепых брюках дудочкой и рубашке в сиреневый «огурец». На тумбочке новенький им, Кожуховым, собственноручно купленный проигрыватель накручивал пластинку с пестрой этикеткой.
– Па-а-а, ну что опять, – капризно протянул Левка.
Ничтоже сумняшеся, Кожухов аккуратно остановил иглу, поставил головку в держатель, снял пластинку и с хрустом сломал её об колено.
Левка вскочил как ужаленный:
– Па, ты что, с ума сошел?! Это Серегин пласт, ему отчим из ГДР привез, он мне на день послушать дал! Я с ним теперь не рассчитаюсь!!!
Бледный Кожухов наступил на обломки пластинки, сверху вниз глядя на сына:
– Пока я жив, Лёва, в этом доме немецких песен не будет. Я не для того воевал, и друзья мои не для того гибли, чтобы мой сын фашистскую музыку слушал.
Сын вскинулся, злые слезы брызнули из глаз, кулаки сжались.
– Ты совсем дурак, да? Это из ГДР ансамбль, говорят тебе, из ГДР!
– Как ты с отцом разговариваешь?! – рявкнул Кожухов.
– Как хочу, так и разговариваю. Достал ты со своей войной! Думаешь, раз фашистов стрелял, так на всё право имеешь? Ты хоть раз спросил у матери, как мы жили, пока ты на фронте шоколад жрал?
– Что?! – опешил Кожухов.
– У Шурки Ляпина брат служил, он рассказывал, как отвязно летчики в войну гуляли, как сыр в масле катались, ели-пили и с девками шлялись. А мама буряк перебирала буртами, дрова на себе возила, председатель колхоза её лапал, и она позволяла, чтобы трудодни засчитали. А когда я болел, она всё золото продала, чтобы мне сульфидин купить и молоко каждый день давать. А тебе сказала, что украли в эвакуации. Ты не знал ничего, конечно, ты же летал, как герой. А я слышал, как они с бабой Людой на даче говорили, думали, я сплю, я маленький, не пойму ничего. Плевал я на то, что ты воевал, слышишь! Плевал!!!
Побледневший Кожухов ударил сына по мокрой от слез щеке. От толчка Левка упал на постель, скорчился, заплакал, как маленький, бормоча околесицу. Его было страшно жаль, как трехлетнего малыша, который расшиб о порог коленку и ищет папу, чтобы утешиться. Но ядовитые слова сына отгородили его, замкнули. Словно чужой мальчишка рыдал в его доме… Какой мальчишка, на год старше уже погибали на фронте, скривился Кожухов, пнул обломки пластинки и вышел, хлопнув дверью. В буфете, он точно помнил, стояла чекушка дешевой водки на случай визита сантехника или слесаря.