Бригадир вовсе не разочаровал меня, напротив, его слова подействовали на меня как бальзам. Шаткая лестница торговца-ювелира вдруг возникла в моей памяти с потрясающей ясностью, и я сумел разглядеть на ней двоих детей, которые собирались начать шахматную партию на потрескавшейся доске. Я почти испытал смутное, давно забытое ощущение энтузиазма, который охватил меня, когда сын ювелира согласился поделиться со мной секретами этой королевской игры. Постепенно образ приобрел исключительную ясность, как и прозвучавший в моей голове злобный крик моего отца, который в тот день прервал нашу партию, утащив меня домой, окончательно запретив мне возвращаться и ставить себя под угрозу быть униженным на шахматном поле сыном презренного еврея.
Начиная с этого момента мне было уже нетрудно упорядочить в памяти остальное: Якобо Эфрусси был вырван из моей жизни таким насильственным способом, который в то время показался мне необъяснимым и столь ранящим, что мне стоило определенного труда забыть об этом. Теперь же, как сумел напомнить мне Голядкин, возможность найти еврея в лагере Караншебеша или в армии казалась мне наименее вероятной, чем когда бы то ни было. Однако его призрачное появление по крайней мере вернуло мне фрагмент, казалось, полностью утраченных воспоминаний о детстве со столь удивительной ясностью, что это оказалось концом нити, позволившим мне размотать клубок воспоминаний, которые я считал утраченными. Удрученный невозможностью столкнуться не с Эфрусси, а со своей собственной вывихнутой памятью, я покинул помещение канцелярии, благодаря смущенного Голядкина за его ценную информацию.
Не знаю, как удалось мне тем вечером избежать тоскливого требования медиков причастить их умирающих. Можно было бы сказать, что по крайней мере на несколько часов смерть отложила свою неустанную жатву, чтобы я смог погрузиться в удовольствие восстановления вихря воспоминаний, которые начинали группироваться в моем уме в четкой последовательности. По возвращении в свой барак, который раньше я делил с отцом Ваграмом, я снял сутану и лег на свое собственное ложе впервые после смерти моего покровителя. Голова болела так, что при других обстоятельствах я сразу же обратился бы к врачам, но сейчас эта боль казалась мне незначительной по сравнению с той бурей, которая сотрясала меня изнутри. Я размышлял о сомнениях, которые освобожденный зверь моей памяти хранил для меня. Я думал об Эфрусси, о нашем одиночестве детей, бывших маргиналами из-за помыслов отцов. Я почти мог слышать, как он волочил ноги, идя в синагогу, будто сама необходимость выставлять напоказ на улицах Вены свою принадлежность к еврейской нации взваливала на него непосильную ношу. Я вспомнил также о многочисленных успехах этого преждевременно развившегося шахматного гения, достигаемых всегда под неусыпным наблюдением отца Якобо, который тщился сделать из этих ребяческих побед публичную демонстрацию превосходства своего народа. Для торговца-ювелира успехи сына в шахматной игре являлись неоспоримым доказательством того, что его гениальность была посеяна еврейской общиной тысячелетия назад и с тех пор сохранялась с болью и кровью в самосознании этого народа.
Затем я вспомнил о своей собственной тупости в шахматах, неспособности противостоять, хотя бы один раз, Якобо Эфрусси. Как и он, я также проводил многие вечера за игрой в шахматы по приказу моего отца, и часто мне приходилось быть свидетелем тех постоянных унижений, которым сын ювелира подвергал маленьких лютеранских и католических шахматистов города. Вскоре во мне созрело желание противостоять усилиям моего отца, который лишал меня детской свободы, чтобы обучать из-под палки шахматной игре, и, с другой стороны, разлучил меня с ребенком, которого также обрекли стать жертвой человеческого тщеславия. Хотя я не мог с точностью этого вспомнить, но было несомненным, что мы с Эфрусси неоднократно сталкивались не на лестнице ювелирной лавки, а в том воскресном салоне, где Исаак Эфрусси обещал простить все долги тому, кто окажется способным победить маленького Якобо в шахматной игре. Таким образом, мои публичные неудачи в шахматной игре с Эфрусси означали для моего отца не только национальное или религиозное унижение, но и потерю существенного количества денег, которые он, подверженный более выпивке, чем чести, мог бы получить с расхваставшегося своим сомнительным благородством ювелира.