Затем он выразил желание запечатлеть Дюпона на холсте. И Дюпон пригласил его для этой цели в «Глен-Элизу». Я считал затею абсурдной, ведь у нас дел хватало, однако не возразил ни слова, ибо Дюпон прямо-таки загорелся этим портретом.
В случае нужды он, вместо того чтобы самому пойти поискать меня в доме, отправлял с запиской горничную. «Глен-Элиза», конечно, обширна и довольно беспорядочно выстроена, но не настолько же, чтобы пользоваться услугами посыльных! Впервые получив такую записку, я долго не мог понять, отправил ли ее Дюпон от избытка лености или от избытка сосредоточенности. Мои невольники, готовя Дюпонов костюм для выхода в свет, неизменно получали от него скромную плату за труды. Правда, такая привычка наблюдалась у многих европейцев, но, пожив в Балтиморе некоторое время, эти сердобольные господа постепенно черствели и в конце концов забывали платить неграм. Что касается Дюпона, он давал деньги рабам не из человеколюбия и не из принципа. Это я знаю наверняка, ибо не раз слышал от него, что на самом деле рабами являются очень многие де-юре свободные граждане — только сами этого не сознают, причем некоторые из них закабалены куда безнадежнее, нежели негры американского Юга. Нет, не человеколюбие двигало Дюпоном, а предубеждение к качеству бесплатных услуг. Большинство моих рабов испытывали к нему благодарность, кое-кто смущался, а были и такие, что встречали каждую монетку в штыки.
После возвращения из Парижа я нанял несколько слуг; у них-то и возникали проблемы с Дюпоном. Без сомнения, наш обычай отправлять записки из гостиной в библиотеку и обратно добавлял слугам работы, но не она вызывала недовольство. Очень многие мои слуги почти сразу взбунтовались против Дюпона. Одна девушка, свободная негритянка по имени Дафна, то и дело отказывалась прислуживать ему. Сколько я ни спрашивал о причинах такой неприязни, Дафна твердила одно: ваш-де гость, мистер Кларк, жестокий, злой человек. «Он что же, обидел тебя, Дафна? Выбранил за какую-нибудь оплошность?». — «Нет». Дюпон крайне редко обращался к Дафне и всегда был нарочито учтив. Девушка не умела объяснить, что конкретно не так с Дюпоном, лишь повторяла свое: «Жестокий, злой человек. Уж поверьте, сэр, я в таких делах понимаю».
Периодически — и всегда безуспешно — я пытался встретиться с Хэтти. Пессимистическое замечание относительно необходимости моего вмешательства в ситуацию оказалось вполне справедливым. Матушка Хэтти, которая всегда отличалась хрупким здоровьем и большую часть времени проводила в постели (если, конечно, не бывала увезена в сельскую местность или на воды), за минувшее лето совсем ослабела. После отдыха на побережье бедняжка уже не вставала. Эти печальные обстоятельства, разумеется, не добавляли Хэтти свободного времени, зато делали тетю Блум практически полновластной хозяйкой в доме. Когда бы я ни пришел, лакей докладывал, что ни мисс Хэтти, ни тетушки Блум нет дома. Наконец мне удалось перекинуться с Хэтти словечком — я подкараулил ее у ворот.
— Милая Хэтти, неужели вы не получали моих писем?
Хэтти настороженно огляделась и, увлекая меня подальше от экипажа, в который собиралась сесть, заговорила шепотом:
— Квентин, вам нельзя здесь находиться. Многое изменилось теперь, когда матушке стало хуже. Мои услуги нужны сестрам и тете.
— Я все понимаю, — промямлил я в ужасе от мысли, что мои действия добавили забот бедной Хэтти. — Я насчет наших планов… Хэтти, дорогая, дайте мне еще немного времени…
Хэтти замотала головой, как бы с целью остановить мою речь, и повторила:
— Многое изменилось, Квентин. Сейчас не время и не место это обсуждать, но, обещаю вам, мы обязательно поговорим. Я дам знать, когда смогу вырваться. Не подходите к моей тете. Ждите, пока я сама вас найду.
Из дома донеслись какие-то звуки. Хэтти жестом велела мне уходить, да поскорее. Я повиновался. Моего слуха достигли слова миссис Блум, сказанные крайне подозрительным тоном:
— С кем это ты там стояла, дражайшая племянница?
Мне слышался даже шорох воображаемых перьев на воображаемой шляпе тети Блум. Я ускорил шаги, не смея оглянуться, — не то, казалось мне, тетя Блум велит кучеру переехать меня, распластать на мостовой.
А в «Глен-Элизе» напротив Дюпона уже устроился этот портретист, фон Данткер; разложил кисти, натянул холст на подрамник. Дюпон трепетал — перспектива быть запечатленным для потомков в масле по-прежнему волновала его. Фон Данткер, сам весьма темпераментный, настоятельно советовал Дюпону сидеть смирно, так что во время нашего разговора двигались только губы великого аналитика. На мое замечание, что вести беседу в такой манере невежливо, Дюпон парировал: позирование-де не мешает ему вникать в суть, и вообще он проводит эксперимент — проверяет, можно ли одновременно думать о разных вещах. Порой мне казалось, я разговариваю с живым портретом.
— Так что, по-вашему, является истиной для Барона, мосье Кларк? — спросил Дюпон однажды вечером.
— Простите, сударь, я не вполне вас понимаю.