Мы всегда держались втроем – Дротт, Рох и я. Потом к нам присоединился еще Эата, старший из прочих учеников. Ни один из нас не был рожден среди палачей – таких не бывает вовсе.
Говорят, в древности женщины состояли в гильдии наряду с мужчинами и их сыновья и дочери посвящались в гильдейские таинства, как принято сейчас среди золотых дел мастеров и во многих других гильдиях. Но Имар Без Малого Праведный, заметив, сколь были жестоки те женщины и сколь часто превышали они пределы назначенных испытуемым наказаний, повелел, чтобы «отныне и впредь женскаго полу среди гильдейских отнюдь не держать».
С тех пор ряды наши пополняются лишь детьми тех, кто попадает к нам в руки. В Башне Матачинов у нас имеется железный прут, вбитый в стену на уровне паха взрослого мужчины, и дети мужского пола ростом не выше этого прута воспитываются нами как собственные. Когда же к нам присылают женщину в тягостях, мы вскрываем ее и, если дитя является мальчиком и начинает дышать, нанимаем для него кормилицу, а девочки отсылаются к ведьмам. Так ведется у нас со дней Имара, забытых много сотен лет назад.
Таким образом, своих предков никто из нас не знал. Любой мог происходить даже из семьи экзультантов – персон высокопоставленных к нам присылают нередко. С детства у каждого из нас складываются собственные догадки на этот счет, каждый в свое время пристает с расспросами к старшим из братьев-подмастерьев, но те, замкнувшиеся в собственной горечи, обычно скупы на слова. В тот год, о котором я пишу, Эата вычертил на потолке над своей койкой герб одного из северных кланов, возомнив, будто ведет происхождение от этой семьи.
Что до меня, сам я давно считал собственным герб, отчеканенный на бронзовой пластине над дверью одного мавзолея: фонтан над гладью вод, корабль с распростертыми крыльями, а в нижней части – роза. Дверь мавзолея давно разбухла, покоробилась от дождей, на полу лежали два пустых гроба, а еще три, слишком тяжелые для меня и до сих пор нетронутые, мирно покоились на полках вдоль стены. Но не гробы – закрытые ли, открытые – привлекали меня сюда, хотя на извлеченных из них остатках мягких поблекших подушек я иногда отдыхал. Привлекал скорее уют небольшого помещения – толща каменных стен с единственным крохотным оконцем, забранным единственным железным прутом, и массивность бесполезной, никогда не затворяющейся двери.
Сквозь окно и дверной проем я, надежно укрытый от чужих глаз, мог наблюдать за яркой жизнью деревьев, кустов и травы снаружи. Кролики и коноплянки, убегавшие и разлетавшиеся при приближении, не слышали и не чуяли меня здесь. Я видел, как водяная ворона строит себе гнездо и взращивает птенцов в каких-то двух кубитах от моего носа. Я видел, как лис, из тех, кого называют гривастыми волками, – огромный, крупнее любой собаки, кроме самых больших, – рысцой бежит сквозь кустарник. Однажды этот лис по каким-то своим лисьим делам забрался даже в разрушенные кварталы на юге – я видел, как он возвращался оттуда в сумерках. Каракара выслеживала для меня гадюк, сокол на вершине сосны расправлял крылья, готовясь взлететь…
Не думайте, для описания всего того, за чем я наблюдал так долго, момент сейчас вполне подходящий. Для рассказа о том, что все это значило для оборванного мальчишки, ученика палачей, не хватило бы и целого десятка саросов. В те времена мною постоянно владели две мысли, почти мечты – они-то и делали все эти вещи бесконечно дорогими. Первая состояла в том, что уже в обозримом будущем само время остановится; дни, сверкающие яркими красками и столь долго тянущиеся один за другим, словно ленты из шляпы фокусника, подойдут к концу; тусклое солнце мигнет и погаснет. Вторая предполагала, будто где-то существует источник чудесного света (иногда я представлял его себе в виде свечи, а порой – факела), дарующего жизнь всему, что попадет в его лучи: у опавшего листа отрастут тоненькие ножки и щупальца, сухая колючая ветка откроет глазки и снова вскарабкается на дерево…
Но иногда, особенно в жаркие, сонные полуденные часы, смотреть вокруг было почти не на что. Тогда я отворачивался к бронзовой табличке над дверью и гадал, какое отношение ко мне имеют корабль, фонтан и роза, или глазел на бронзовый саркофаг, мною же найденный, отчищенный до блеска и установленный в углу. Покойный лежал, вытянувшись во весь рост и сомкнув тяжелые веки. При свете, проникавшем в мавзолей сквозь оконце, я изучал лицо покойного, сравнивая его со своим, отражавшимся в полированном металле. Мой нос, прямой и острый, впалые щеки и глубоко посаженные глаза были такими же, как у него. Ужасно хотелось выяснить, был ли он, как и я, темноволос.