— «Что за пропасть!» — думаю. Стою и слушаю. И вот теперь каюсь Господу Богу: хоть и греховная это песня, скомрахам и мужикам подобает оную песню воспретить петь, а я стою и слушаю. Да таково сердце-то мое растопилось, вспоминаючи о святой Руси, что я слушаю-слушаю, а слезы у старого дурака на италийскую чужую землю кап-кап-кап... И что ж оказывается? Подплывает это к берегу лодка. В ней сидят на веслах младые люди в матросских куртках, в таких как вот и у нас в Питере матросы ходят. Слышу, говорят по-российски и скверными словами бранят Меншикова, а особливо Саву Рагузинского[21]. «Черт его возьми, говорят, завез нас в эту проклятую землю, и ни платья, ни рационов не выдает, хоть с голоду помирай. Что и царь-то смотрит? Да что, говорят, царь: он и сына-то своего измором морил, так что и тот бежал за море». «Ну, думаю, это нашего сукна епанча, на нашей сопели и голос подают, аукнуться-де можно». Высаживаются на берег. Я к ним. «Здравствуйте, говорю, добрые молодцы, а как зовут и по отчеству величают, не ведаю». Так и опешили молодцы. — «Здравствуй, говорят, дедушка! Кто ты-де, отколь и куда-де Бог несет?» — «Странничек, говорю, старый-де ворон, вон куда-де свои старые кости занес». — Смеются, рады покалякать с земляком. «А вы-де, говорю, добрые молодцы, дела пытаете аль от дела лытаете?» — «Нету, говорят, дедушка, мы-де ни дела не пытаем, ни от дела не лытаем, а горе мычем на чужой стороне, мы-де царские навигаторы, посланцы царем в иноземные городы в науку, морское навигаторское дело изучать. А эта-де навигаторская наука — сущая мука. Рационов нам не шлют, голодом морят и домой возвращаться не велят. Хоть в петлю-де так впору. Этот-де злодей Сава Рагузинский, коему нас царь препоручил, совсем нас кинул». А один из них и говорит: «Я-де хочу на Афон бежать, в монахи там постригусь». — «Благое дело, говорю, а сам-де ты кто же будешь?» — «Я-де, говорит, сын боярина князя Андрея Петровича Прозоровского, Михайла, навигатор». — «Кто ж-же, говорю, твоего родителя не знает на Руси, человек метной, говорю, старого роду».
— Знаю и я князя Прозоровского, — сказал Левин, все время молчавший и слушавший рассказ старика, — и сына его Михайлу знавывал. Хорошие люди... Ну, рассказывай.
— Ладно, — продолжал старик. — «А что-де, говорят, на матушке на Руси ноне поделывается? Мы-де тут по ней истосковались, сохнем». — «Да на Руси, говорю, не ладно что-то, все те же затейные дела делаются, от Меншикова, говорю, житья нет, а у Андрея-де Иваныча Ушакова по горло дела: его-де монастырь, говорю, всегда полон братии одного-де, говорю, рясофорует — в кандалы забивает да в каменные мешки сажает, другого-де хиротонисает — руки на дыбе выламывает, третьяго-де, говорю, совсем постригает — голову топором с плеч вместе с волосами снимает». — Хохочут, за бока берутся, знамо, молодость. — «Да ты, говорят, дедушка, превеселый-де». — «Весел, говорю, детушки, потому-де, что далеко от Андрей Иваныча, а дома как раз в бедность бы потащили, оттого на Руси ныне народ и стал все степенный». — Смеются. — «А что-де, говорят, поделывает сенаторушка Гаврило Иванович Головкин, князь Григорий Федорович Долгоруков, Яков-де Вилимович Брюс, Петр-де Шафиров да Ягужинский?» — «Попрыгивают-де, говорю, по царской дудке... Как крикнет-де на них сам-от: „Господа-де-сенат! Видали-де вы сию дубинку, коею-де я над вами знатную викторию учиню?“ — так господа-де сенат и пишут: „Слушали-де и приговорили: черное-де считать белым, белое — черным, невинного-де казнить, виновного-де наградить, трех Матрен в матросы отдать, а Луку с Петром в Рогервик сослать“. — Еще пуще хохочут.
Да и Левин не выдержал, он тоже смеялся, несмотря на свою постоянную меланхолию.
— Да ты, старче Божий, и впрямь большой потешник, — сказал он. — Ну, что ж дальше-то было?