Все смотрят на него с изумлением.
— Послушайте! — кричит он еще громче. — Скоро будет преставление света!.. Царь загнал весь народ в Москву и Петербург — и весь его погубит... Погубит! Погубит!
Он поднимает руку, чтоб видно было народу.
— Смотрите, православные! Вот тут, меж этими пальцами, царь будет пятнать народ, и все в него уверуют... Бойтесь, православные! Он — антихрист! Он всех печатать хочет.
Оторопелый священник кричит на него:
— Зачем ты такие слова говоришь? Я велю твоим же крестьянам взять тебя.
— Молчи, раб ленивый! Молчи, пастух! Где твои овцы? По лесам разбежались... Скоро и вам будут бороды брить, и станете вы табак тянуть, и будет у вас по две жены и по три... Спасайтесь, православные, бегите! Антихрист идет!
Как безумный он выбежал из церкви. Народ со страхом расступался перед ним.
— Ох, матушки! Последние деньки пришли.
— Ой, смертушка наша!
— Печатать всех, батюшки светы! Запятнают нас.
— А кто пятнать будет?
— Не ведаю, родимые.
Так стонали бабы. Мужики недоверчиво переглядывались.
Левин исчез из деревни, словно в воду канул.
Прошел месяц, другой.
В Пензе, в Предтеченском монастыре обедня. По случаю праздника, церковь полна народу.
Церковные колокола звонят что-то очень всем знакомое, но тяжело всем становится от этого знакомого звона, это — похоронный перезвон. Кого-то хоронят, кого-то несут отпевать.
Все ждут покойника. Глаза всех обращаются к входным дверям. Вот-вот внесут... А перезвон колоколов все унылее, унылее. Этот перебой, этот разлад звуков глубоко западает в душу, словно звонят разбитые колокола, и мелодия их какая-то разбитая — разбита жизнь того, по чьей душе они звонят так уныло.
Близко-близко покойник. Слышится напутственная, глубоко проникающая в душу мелодия погребального канона: «Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек, вопию Ти: возведи от тли живот мой, Многомилостиве!»
Все крестятся... да, притек к тихому пристанищу... Тихо там, ох как тихо...
Но вот и покойник... Кто же это? Его не несут, а — ведут, ведут мертвеца! Что же это такое?.. Ведут кого-то под руки, покрытого черным покровом, как покрывают гроб...
А хор не то торжествует, не то разрывается, плачет: «Житейское море»...
Покрытого мертвеца подводят к амвону. Все напряженно следят за ним. Снимают покров. Шепот и стон испуга пробегает по церкви... Ох! Это — живой мертвец в саване: бледное, худое лицо, поседевшие волосы, низко-низко наклоненная голова.
«Господи! Кто это?» — проносится в толпе.
А он стоит неподвижно, голова глубоко опущена.
— Откуду пришел еси к нам? — спрашивает настоятель монастыря, облаченный в черные ризы как на похоронах. — Откуду пришел еси?
— Из мира, — тихо, едва слышно отвечает живой мертвец в саване.
— Почто пришел еси? — снова спрашивает тот.
— Хочу принять ангельский чин, — отвечает мертвец.
Зрители не выносят этого потрясающего допроса. Женщины рыдают.
— Не из нужды ли мирския пришел еси к нам? — продолжается страшный допрос.
— Ни, отче.
— Не страха ли ради?
— Ни, отче.
— Не корысти ли ради?
— Ни, отче.
— Не принуждением ли?
— Ни отче.
— Не отчаяния ли ради?
— Ни, ни, отче!
Мертвец зарыдал, и он не выдержал! Вся церковь стонала.
И начинается еще более ужасный допрос, — это хуже пытки, хуже дыбы!
— Отрицаешися ли ты отца и матери?
— Ей, отче, Богу споспешествующу, — рыдает, захлебывается.
— Отрицаешься ли детей своих?
— Ей, отче, Богу споспешествующу.
— Отрицаешься ли братьев и сестер, отрицаешься ли всех сродников твоих?
— Ей, отче, отрицаюсь.
— Отрицаешься ли друзей твоих и всех знаемых твоих?
— Ох, отрицаюсь, отрицаюсь, отрицаюсь!
Дрожь пробегает по церкви. Стены стонут... Не выдерживает и тот, кто допрашивает, — и он плачет, и из его старого сердца выдавились слезы...
Будет уж! Довольно пытать его! Нет — пытают...
Настоятелю подают ножницы. Все смотрят, что дальше будет... Взяв ножницы, старик бросает их на пол. Резко звякнули ножницы о каменный церковный пол, вздрогнули все, перекрестились... Ждут... «Господи!Мука какая! За что?»
— Подаждь ми ножницы сии! — повелительно говорит старик.
Посвящаемый нагибается и подает ножницы. Опять ножницы с силой ударяются об пол. И опять тот же повелительный голос:
— Подаждь ми ножницы сии!
Подает... В третий раз ножницы летят на пол. В третий раз раздается голос:
— Подаждь ми ножницы сии!
Кто-то истерически рыдает... «Унесите ее, бедную, унесите»...
Кого-то уносят.
И снова начинается какая-то пытка... Присутствующие истомлены, подавлены...
— Да кого ж это мучают, скажите, кого посвящают? — плачет женский голос.
— Левина, капитана... помещик здешний.
— Бедный, бедный.
— Ух, инда пот прошиб меня, глядючи на экую муку... Ну уж, ни за какие, кажись, коврижки не пошел бы, — бормотал толстый купчина, обливаясь потом.
Левин — монах. Черный клобук прикрыл его седую голову... Все, кажется, кончено... Так прошло несколько недель...
В Пензе праздник и базарный день. Базарная площадь запружена народом.
На тележке самокатке сидит нищий, покрытый лохмотьями. Около него собралась кучка парней городских, и кто дает нищему кусок белого калача, кто бублик, кто пряник.