– Не выпендривайся, чувак, – поднимая на него взгляд, ответил я. Понаблюдал, с каким трудом даётся ему такое простое действие, как прикуривание сигареты, и заметил: – Судя по всему, пьёшь не первый день. И даже не второй. Глазёнки воспалены, кожа серая, руки ходят ходуном. Налицо все признаки затяжного штопора.
– Осуждаешь или сочувствуешь?
– Констатирую.
– Прав ты, старичок. Ох, как же ты прав. Уже вторую неделю продыху не ведаю. Квашу. И квашу по-чёрному. Но. – Он ткнул пальцем в потолок. – Есть на то, доложу я тебе, очень веская причина.
– И какая же, если не секрет.
– Ухожу я, дракон. Сдуваюсь. Недолго мне осталось. Месяц, максимум – два.
– Уверен?
– Абсолютно. Сила на исходе, держусь еле-еле. Даже не держусь – цепляюсь. – Вздохнув тяжело, Кика обречёно махнул пухлой ладошкой. – Всё, финита ля комедия. Мелькание окончательно вытеснило реальность. Человек наш утомился и совсем нелюбопытным стал. Ничем не интересуется. Вернее интересуется, но только самим собой. Остальным – лениво ему. К остальному тотально равнодушен. Голые задницы, расчленёнка, сортирный юмор и прочие апелляции к обезьяне в человеке, разумеется, не в счёт. А при таких раскладах, как ты понимаешь, я не при делах.
– Что ж, – выслушав его иеремиаду, произнёс я философским тоном, – значит, так тому и быть. Ничего не поделаешь, раз времена такие.
После этих слов выбрал кусок мяса покрасивее и сунул его в рот. Кика же откинулся на спинку стула, закинул ногу на ногу и покивал:
– Да, старичок, времена нынче в Пределах действительно "такие". Сытые, пустые и донельзя негероические. Не мои времена. Фарисействующих борзописцев времена.
– Времена, чувак, не выбирают, в них живут и умирают.
– Чего-то, знаешь, старичок, как-то не слишком хочется. При всём при том.
– Не хочется, а придётся, – жёстко, чтоб не сказать жестоко, заметил я и насадил на вилку следующий кусок. Тут, правда, одумался и попытался эгрегора хоть как-то подбодрить: – Ничего-ничего, Кика, отдохнёшь чуток. Отдохнёшь, а тут тем временем соберут разбросанные в предыдущую эпоху камни. У тебя это, кстати, уже какое будет по счёту перевоплощение?
– Пятое… Шестое… Не помню. Много было. Запутался.
– Вот видишь – было. Много раз было. И много-много раз ещё будет. Пройдёт время, маятник в другую сторону качнётся, вынырнешь из Запредельного. И всё опять начнёшь сначала. А аптека, улица, фонарь никуда за это время не денутся. Уж поверь.
Кика развёл руками:
– И что, даже не посочувствуешь?
– Не-а, – мотнул я головой. Затем положил вилку на тарелку, посчитав, что всё равно пьяный приставала нормально теперь поесть не даст, и, сложив руки на груди, взялся его приструнивать: – А чего тебе, скажи на милость, сочувствовать? За тебя, чувак, даже, пожалуй, порадоваться стоит: свет и покой – многие о таком только мечтать могут. И кончай меня на этой теме вампирить. Жизнь твоя условно жизнью называется, а смерть твоя – никакая на самом деле не смерть. И, кстати, в связи с этим: когда у обречённых на сто лет одиночества случится очередной всплеск пытливого интереса к миру, тебе представится шанс исправить последствия собственных ошибок. Согласись, такой шанс даётся не каждому. Так что – никакого сочувствия. Обойдёшься.
Слушал меня эгрегор с постным выражением лица и без особого энтузиазма, а когда я закончил, размазал окурок по пепельнице и тут же потянулся к бутылке. Свинтил пробку и сказал обиженно:
– Какой-то же ты всё-таки, старичок, негуманный.
– Зато добрый.
– А что, есть разница?
– Есть, конечно. – Я показал жестом, чтобы мне не наливал, и, поскольку увидел, что ждёт продолжения, растолковал: – Гуманизм, чувак, штука столь же ненатуральная, как и политкорректность. Где нет взаимного уважения, там появляется политкорректность. Где нет подлинной доброты, там возникает гуманизм. Добрый поднимает выпавшего из гнезда птенца, потому что искренне жалеет его. Гуманный – потому что стремится выглядеть в своих и чужих глазах добрым. Не будь у него такого желания, того гляди раздавил бы каблуком. Гуманизм – эрзац доброты. Этакая доброта от ума и напоказ. Доброта в границах "так принято". Вот так я это дело понимаю.
– Нет, старичок, тут я с тобой принципиально не согласен, – с грохотом поставив опустошённую стопку на стол, произнёс эгрегор на выдохе. Нагнал ладошкой воздуха в обожженный перцовкой рот, отдышался и повторил: – Категорически не согласен я с тобой, старичок. Чем это, скажи, доброта от ума хуже доброты от сердца?
– А я и не говорил, что она хуже. Я сказал, что это разные вещи. То – это то. А это – совсем другое.
Эгрегор нахмурил лоб, потеребил серебряное колечко в ухе, ни до чего не додумался и мотнул по-собачьи головой: ай, ладно, проехали. Затем прикурил новую сигарету, затянулся сильно, с остервенением и, выпустив дым, сказал с подначкой:
– Честно говоря, старичок, забавно слушать о доброте и о всяком таком от беспощадного убийцы.
Сотни раз из сотен уст слышал я за свою долгую-долгую жизнь это голословное и задевающее за живое обвинение. И в этот раз ответил на него так, как отвечал всякий раз прежде: