Бриллиант был необыкновенно прозрачен и не походил ни на один виденный мной драгоценный камень. И дело было не только в его фантастических размерах.
Крохотные бриллиантики, разложенные на витринах ювелирных магазинов, весело разбрызгивают вокруг себя разноцветную хрустальную радугу. Устраивают маленький драгоценный фейерверк.
Этот камень не отражал свет. Он светился изнутри, словно в него каким-то колдовским образом вмонтировали маленький голубой прожектор.
— Можно его подержать? — спросила я трясущимся голосом.
— Попробуй, — ответил Слава голосом, не отличимым от моего.
Я дотронулась до бриллианта и почувствовала, что он лежит не на бархатной подушке. Мои пальцы быстро обшарили пространство вокруг «Второй капли». Похоже на кусок железа неровной формы. При чем тут железо?
— Что это? — спросила я в растерянности.
Фонарик вспыхнул снова и осветил изломанные ребристые края. Камень был намертво вплавлен в кусок бурого металла.
— Что это? — спросила я снова.
— А ты не понимаешь? — ответил Слава севшим голосом. — Это обломок короны! Короны последних правителей Пальмиры! Боже мой! Не дай сойти с ума!
— Корона? Из железа?
— Какое железо, дурочка! Это золото! Потускневшее золото! Еще бы не потускнеть! Две тысячи лет!
Слава хрипло захохотал. Вдруг он оборвал смех и насторожился. Схватил меня за руку, прислушался.
— Тихо!
Я замерла на месте.
— Тут кто-то есть, — прошептал Слава мне на ухо.
Бесшумно повернулся и растворился в темноте недостроенного дома. А я стояла, не шевелясь, и смотрела на ровный голубой свет, спрятанный в моей руке.
Это было самое красивое зрелище, какое я видела в своей короткой жизни. Камень впитывал тусклые лунные лучи и преображал их в голубую текучую реку. Свет переливался внутри твердой прозрачной глубины, притягивал и завораживал взгляд. Кто сказал, что алмаз — это всего лишь твердый углерод? Глупость какая! Этот камень — живой.
Никому его не отдам.
Это было последнее, что я подумала. Сзади надвинулась ладонь с зажатым в ней платком. Ткань пахла острым и дурманящим запахом нарциссов. Платок прижался к моему носу, я опустила руку, и голубой свет перед глазами померк.
Темнота все-таки добралась до меня.
В детстве мне удалили аппендицит. Эту операцию я помнила очень долго, но совсем не потому, что у меня что-то болело.
Помнила потому, что мне дали наркоз.
И кино, которое мне показали во сне, было таким цветным, ярким и захватывающим, что не хотелось просыпаться.
Помню, что после возвращения в реальный мир, я долго не могла придти в себя от разочарования: таким серым, тусклым и скучным он выглядел после мира, увиденного мной на операционном столе.
Постепенно с течением времени воспоминание потускнело, краски выцвели, и я научилась находить красоту и яркость в мире реальном.
А потом на меня свалились обязанности, и мне вообще стало не до иллюзий.
Но сейчас я точно знала, что нахожусь в мире иллюзорном, ненастоящем. Все-таки небольшой опыт у меня уже есть.
Настоящий мир никогда не бывает таким красивым.
Я видела огромный, смутно знакомый город, который не могли построить современные архитекторы. Потому что этот город органично и естественно вписался в окружающее пространство, а не захватил в войне с природой нужную территорию.
Дворец, огромный храм с длинным порталом, мозаичные полы, колонны, в уголках которых свили гнезда ласточки, фонтаны, статуи на площадях...
И огромная толпа зрителей, собравшихся поглазеть на невиданное зрелище.
Длинная процессия медленно двигалась по широкой, вымощенной камнями улице.
Впереди всех ехал высокий худой человек.
Человек был не молод, но и не стар. Морщины, резкими прямыми линиями исчертившие его худощавое надменное лицо, говорили, скорее об усталости, чем о возрасте. У мужчины были очень светлые серые глаза, ярко выделявшиеся на смуглом загорелом лице, и эти глаза напоминали глаза хищных птиц. Возможно потому, что были такими же ясными, возможно потому, что мужчина, подобно хищной птице, смотрел не на толпу, бросавшую под ноги его коня цветы и венки, а куда-то вдаль, на одному ему видную цель.
На одному ему видную добычу.
Даже нос его, хищно изогнутый к костлявому подбородку, напоминал острый птичий клюв. Тонкие губы мужчины были твердо сжаты, но все же нет-нет да и мелькала на них едва заметная довольная усмешка.
Усмешка, говорившая о том, что равнодушие мужчины к триумфу, устроенному в его честь, напускное. И что тщеславие, пускай даже слабое, свойственно всем. Даже римским императорам.
Особенно римским императорам.
Оглушительно и натужно ревели трубы, солнце ослепительно отражалось в начищенных металлических доспехах, разбрызгивало лучи с золотого шлема, вкрадчиво переливалось на драгоценных перстнях, украшавших худые коричневые пальцы. Сверкала золотая уздечка, горел красным кровожадным светом огромный рубин в конском налобнике, играло золотом шитье драгоценной парчи, покрывавшей спину белого коня.
И, заглушая надсадный рев победных труб, равнодушно и мерно печатали шаг старые, ко всему привыкшие легионеры, шедшие следом за своим императором по широкой Аппиевой дороге.