Я взял сверток, который сам же приготовил накануне вечером: две книги Рильке и апокрифическое эссе о легких закусках и глубинах национального самосознания, приписываемое Ортеге, и оставил Фермина с отцом пререкаться по поводу нравов и обычаев.
День выдался чудесный: ясное лазурное небо, свежий прохладный ветерок, пахнувший осенью и морем. Больше всего я любил Барселону в октябре, когда неудержимо тянет пройтись, и каждый становится мудрее благодаря воде из фонтана Каналетас, которая в это время чудесным образом не пахнет хлоркой. Я шел легким шагом, поглядывая на чистильщиков обуви и мелких канцелярских крыс, возвращавшихся после утренней чашечки кофе, продавцов лотерейных билетов и на танец дворников, неторопливо и с таким тщанием орудовавшим метлами, словно они взялись вымести из города все до последней пылинки. К этому времени в Барселоне стали появляться все новые автомобили, и у светофора на улице Бальмес я увидел по обе стороны конторских служащих в серых пальто, голодным взглядом пожиравших «студебеккер», словно это была только что вставшая с постели певичка. От Бальмес я поднялся до Гран Виа, где нагляделся на светофоры, трамваи, автомобили и даже мотоциклы с колясками. В витрине я увидел плакат фирмы «Филипс», возвещавший пришествие нового мессии, телевидения, которое, как утверждалось, в корне изменит нашу жизнь и превратит нас в людей будущего вроде американцев. Фермин Ромеро де Торрес, неизменно бывший в курсе всех изобретений, уже поделился со мной своими предположениями, к чему это приведет.
– Телевидение, друг Даниель, это Антихрист, и, поверьте, через три-четыре поколения люди уже и пукнуть не смогут самостоятельно, человек вернется в пещеру, к средневековому варварству и примитивным государствам, а по интеллекту ему далеко будет до моллюсков эпохи плейстоцена. Этот мир сгинет не от атомной бомбы, как пишут в газетах, он умрет от хохота, банальных шуток и привычки превращать все в анекдот, причем пошлый.
Кабинет профессора Веласкеса располагался на втором этаже филологического факультета, в глубине коридора, ведущего к южной галерее, с выложенным в шахматном порядке плиточным полом. Я нашел профессора у дверей аудитории, где он рассеянно слушал студентку с эффектной фигурой в тесном гранатовом платье, оставлявшем на виду икры, достойные прекрасной Елены, в блестящих шелковых чулках. Профессор Веласкес слыл донжуаном, и злые языки утверждали, будто духовное образование каждой девушки из приличной семьи не может считаться завершенным без традиционного уикенда в каком-нибудь отельчике на бульваре Ситжес с чтением александрийских стихов в обществе сего достойного наставника. Инстинкт коммерсанта подсказал мне, что не стоит прерывать их беседу; я решил выждать и, чтобы убить время, подвергнуть рентгеноскопии прелести удостоившейся высокого внимания ученицы. Возможно, приятная прогулка подняла мне настроение, возможно, сказались мои восемнадцать лет и то, что я провел куда больше времени среди муз, переплетенных в старинные тома, чем в компании девушек из плоти и крови, долгие годы казавшихся мне призраками Клары Барсело, но в тот момент, занятый изучением роскошного тела студентки, которую мог видеть только со спины, я представлял ее себе в трех проекциях классической перспективы, и у меня просто слюнки текли.
– О, да это Даниель! – воскликнул профессор Веласкес. – Слушай, хорошо, что пришел ты, а не тот шут гороховый, что в прошлый раз, ну тот, с фамилией тореадора, который был либо пьян, либо его просто следовало запереть, а ключ выбросить. Представляешь, ему вздумалось спросить меня об этимологии слова «препуций»[35]
, причем сделал он это совершенно недопустимым тоном, с издевкой.– Лечащий врач прописал ему какое-то кардинальное средство. От печени.
– Видимо, от этого он целый день ходит так и не проснувшись, – проскрипел Веласкес. – Я бы на вашем месте позвонил в полицию. Наверняка он у них на учете. А как у него ноги воняют… подумать только, сколько еще осталось здесь этих дерьмовых красных, которые не моются со времен падения Республики.
Я уже собирался придумать какое-нибудь оригинальное оправдание для Фермина, когда студентка, беседовавшая с профессором Веласкесом, обернулась, и у меня отвисла челюсть.
Она мне улыбнулась, и у меня вспыхнули уши.
– Привет, Даниель, – сказала Беатрис Агилар.
Я ей кивнул, онемев, когда понял, что исходил слюной по сестре моего лучшего друга, которой втайне побаивался и которую, как мне казалось, терпеть не мог.
– А, так вы, кажется, знакомы? – спросил заинтригованный Веласкес.
– Даниель старый друг семьи, – объяснила Беа. – И он единственный, кому хватило мужества сказать мне как-то, что я самоуверенная дура.
Веласкес потерял дар речи.
– Это было девять лет назад, – внес я поправку. – И я погорячился.
– Что ж, я до сих пор жду твоих извинений.
Веласкес от души рассмеялся и забрал у меня из рук пакет.