В одну из суббот я неожиданно встретила Гродецкого в поезде, идущем в Прагу: сперва мы с ним, кажется, по молчаливому уговору собрались сделать вид, что не узнали друг друга, но он, подумав, все-таки подошел ко мне с вымученной приветливостью. Оказалось, что он едет в посольство, получив извещение, что в их с Мамариной и Стейси паспорта проставлены все необходимые транзитные визы. Сообщив мне эти бесценные сведения, от которых у меня, несмотря на внешнюю невозмутимость, опять заныло сердце, он еще немного потоптался рядом, а потом, спросив разрешения, сел напротив и закурил: в вагоне как раз было немноголюдно. Его неприятное лицо выражало явственное смущение — уж не знаю, из-за того, что он собирался разбить мне жизнь, или просто потому, что не знал, о чем со мной говорить, а экспортированные из-под Полтавы правила приличия утверждали, что говорить о чем-то надо. Уж в этом-то я точно не собиралась ему помогать, тем более что у меня с собой была книжка. Продолжая перечитывать хорошо мне памятный диалог Старика и Незнакомца, я поглядывала на своего визави, воображая, как было бы славно, если бы он прямо тут, на моих глазах, свалился от приступа грудной жабы, и уж какие бы я подобрала особенные, единственные слова, чтобы рассказать Мамариной о постигшем нас всех несчастье. Но он сидел передо мной, выпрямившись (русские говорят «как аршин проглотил»), опираясь на зонтик, и явно терзался, не зная, с чего начать. «А как вам кажется, Елизавета Александровна не будет скучать по Европе?» — подарил вдруг он. Почему-то этот нелепейший вопрос расстроил меня необычайно: я даже не знаю, в чем тут было дело, как будто он, словно японский борец джиу-джицу, нащупал самую болезненную точку и нанес в нее короткий разящий удар. Слезы сами собой полились у меня из глаз — я сидела перед этим тупицей в его обтерханном пиджаке и рыдала в три ручья: кажется, никогда до этого не оказывалась я в таком отчаянии, да еще и по такому ничтожному поводу. Он и сам, понятно, не ожидал такого эффекта от своих слов, так что явственно перепугался и сунулся было меня утешать, но этого уже я снести никак не смогла и, подхватив свою книжку и картонку, ретировалась в другой вагон, благо поезд был нового образца, с двумя входами. Этот симплициссимус потащился было за мной, но, по счастью, навстречу ему попался кондуктор, как видно из военных, с браво загнутыми усами, у которого при виде плачущей дамы и преследующего ее господина сработал правильный рефлекс. Гродецкий, не знавший ни по-чешски, ни по-немецки, остался объясняться с ним жестами, а я, к счастью, смогла забиться в пустующий отсек и там кое-как успокоиться.
Почему-то я искренне, изо всех сил надеялась, что доктор в этот раз явится ко мне из своей небесной или подводной обители, и я смогу рассказать ему о своих печалях. Быстро справившись с деловой частью своего визита, я вышла к набережной и, не поднимая головы, поплелась в сторону Вышеграда. Хотя я и старалась не оборачиваться, но спустя несколько минут почувствовала, что доктор где-то рядом — может быть, по еле слышному запаху тины. Словно стараясь захватить его врасплох, я резко обернулась — и точно, вот он, Петр Генрихович собственной персоной, идет в нескольких шагах от меня с отсутствующим видом, только слегка улыбается загадочно. Как обычно, я замедлила шаг, чтобы он мог меня догнать и пойти со мною рядом. Когда он только появился, я почувствовала поднимающуюся во мне волну какого-то теплого спокойствия: то, чего мне так не хватает в обыденной жизни. Дело в том, что я по условиям собственного существования лишена того, что у обычных людей подразумевается само собой и ощущается ими как данность, а не как благо. Это как с руками и ногами: вряд ли кто-то, кроме калеки, воспринимает свои руки и ноги как великую награду судьбы, а калека, понятно, может уже лишь роптать на их отсутствие. У обычного человека есть жена или муж, дети, родители, друзья, плюс еще он выносит за скобки существование на небесах некоего благосклонного бородача, который внимательно за ним присматривает, а в случае особой нужды отправит вниз кого-нибудь вроде меня. Мне же надеяться не на что: не говоря уже, что истинное положение дел я ощущаю с малодоступной для людей ясностью, я еще и полностью лишена возможности подобных утешений — разве что могу попробовать завести собаку.
Вероятно, из-за этого я особенно ждала встречи с доктором — и, кажется, подсознательно связывала с ней какие-то напрасные надежды. Не произошло же ровным счетом ничего — абсолютно как обычно, он приноровился к моему шагу и беззаботно пошел рядом.
— Послушайте, Петр Генрихович, — сказала я ему. — Мне нужен ваш совет. Да более того, мне нужна ваша помощь. Не думала я, кстати, что когда-нибудь обращусь к человеку с такими словами, но вы, как я думаю, все-таки не вполне человек. Вы слышите меня?
Он продолжал идти рядом ровно с тем же отсутствующим видом, даже не взглянув в мою сторону.
— Мамарина уезжает! Мамарина уезжает и увозит с собой дочь! Вы понимаете, что это значит?