В центре бетонной площадки застыли всадники на лошадях — перекошенные лица, почерневшие рты, заиндевевшие волосы; иней покрывал скакунов, седла, сбрую, оружие и одежду, так что казалось, что на людей и животных вдруг пролился внезапный дождь из жидкого серебра. Все они скончались быстро: кристаллизация крови и клеточного субстрата вела к разрыву тканей и поражению сосудов — явлениям необратимым и, разумеется, смертельным. Те, кто очутился на периферии взрыва, еще жили, отделенные от вечности парой минут и безмолвными мучительными содроганиями, — ледяной воздух спалил им легкие и гортань, а из разинутых глоток не вырывалось ни звука. Не успевшим вскочить на лошадь досталось меньше — видимо, эти люди, пять или шесть человек, осматривали труп вожака и сейчас корчились и хрипели на земле, выплевывая остатки легких. Саймон снял с седла карабин, направился к ним и прикончил несколькими выстрелами.
Он постоял недолго у края обрыва, глядя на гигантский термитник с дырой при вершине. Там суетились насекомые: солдаты — удивительно крупные, четырехсантиметровые, с мощными изогнутыми жвалами, и рабочие — те были поменьше и двигались быстрей солдат. Что бы ни схоронили в этом старом могильнике, ни яд, ни радиация не нанесли термитам вреда — скорей наоборот. Живучая мерзость, подумал Саймон, наблюдая, как рабочие заделывают пролом. Дыра была еще велика, и он разглядел чьи-то руки, обглоданные до костей, обвязанные проволокой.
Песня… Он обещал, что споет песню… Не поминальный псалом и не Песню Вызова — ведь битва кончилась, да и рябой с его воинством не заслужили честного вызова на поединок.
Взгляд Саймона обратился к небесам, пылающим красками заката, и он запел. Голос у него был сильный, звучный, как у отца, и древний тайятский гимн, с которым провожали в Погребальные Пещеры, разнесся над площадкой, заваленной телами. Но Саймон пел не им, а человеку в термитнике, скелету, что простирал к нему руки в последнем беспомощном усилии; жертва, а не убийцы, была достойна песни.
Вороной поджидал его, пугливо косясь на застывших мертвецов. Саймон вскочил в седло, тронул повод; копыта загрохотали о бетон, потом их мерный стук сделался глуше — теперь они ехали оврагом. Позади лежали два могильника, древний и совсем свежий, но Саймон не думал о них, пытаясь представить, что ждет его в Семибратовке. Путь Горьких Камней закончился, и начиналась другая дорога, ведущая в Рио; еще одна деталь, последний штрих, и он шагнет на новую тропу.
Кобелино. Его люди. Десять или двенадцать человек… Можно убить, можно прогнать, можно забрать с собою…
Два Ричарда Саймона, воин-тай и агент ЦРУ, вели неторопливый диалог, спорили, напоминали, подсказывали друг другу. Убить, советовал воин; использовать, возражал агент. Воин усмехался: как?.. и зачем?.. Крысы — плохие помощники. Если кто-то необходим, возьми надежных — Проказу, Филина… Гилмора, наконец, — он пойдет с тобой, а ему известно многое. Многое, но не все, откликался агент; он — не бандерос, он — иной человек, теоретик, не практик. А всякую вещь следует обозреть со всех сторон. Как говорил Наставник, рубят лезвием, а держатся за древко… Наставник прав, кивал воин; но десять секир в сражении только помеха. Не хватит ли одной? С древком потолще и с самым длинным языком? Хватит, соглашался агент и вспоминал слова дьячка из церкви в Дурасе. Невинный младенец от Кобелины… девку силком взял, но от отцовства не отказался… редкий случай!
«Редкий для бандита и насильника, — подвел итог Ричард Саймон. — Пожалуй, Кобелино достоин поощрения — ну, не поощрения, так милости. Ради младенца, которого признал своим. Столь же невинного, как Николай-Никколо…»
Вспомнив о Коляне, Саймон улыбнулся. Извилистый путь, подумалось ему; утром был священником, днем — приговоренным к смерти, а после — судьей и палачом… А завтра?
Стены последнего оврага раздались, и он выехал в степь.
В комнате с низким потолком и окошком в северной стене помещались топчан, сундук и табурет. Сундук был массивным, с плоской крышкой, и служил в качестве стола; еще в нем хранились пара сапог, «плащ» и кое-какие мелочи, включая толстую, на пару сотен листов тетрадь с поделенными пополам страницами. Слева писались стихи, справа — дневник. Не все левые половинки были заполнены, ибо вдохновение не придерживалось распорядка — приходило и уходило когда вздумается. Но справа записи велись изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год — Гилмор, если не считать пристрастия к спиртному, был человеком аккуратным.
«Странный священник, — раздумывал он, глядя на пламя свечи, — очень странный… Может, и не священник вовсе; те имя Господа поминают через раз, и всякий молебен у них заканчивается как положено, с благодарностью дону Хайме-Якову, чей департамент покровительствует церкви. А этот о доне Хайме — ни полслова… И вообще о политике не говорит, ни о Думе, ни о бандеро, ни о донах, которых надобно поименно в воскресной службе называть, желая им всяческих благ… Не говорит, а только слушает! Странный поп…