Алексей Кириллович наслаждался жизнью, лесом, летним днем — всем, что его окружало. Он радовался, что сумел вырваться из грязной и шумной Москвы, что не надо больше ждать со страхом указаний боярина Морозова, не надо ехать к черту на кулички с очередной почтой.
Дошел Куракин до березовой опушки — вновь присел передохнуть. Вытер потный лоб, посмотрел вверх. Как выросли деревья— вершины в небесах! Вдруг собака, лежавшая неподалеку, сердито зарычала. Алексей Кириллович насторожился, вскочил на ноги, схватился за пищаль, направился в сторону, откуда пес почуял опасность. С оружием и медведя нечего бояться. Но за кустами был не зверь: на нижней толстой ветке березы качался Нуяс Ведяскин. «Сам ли в петлю засунул голову или кто-нибудь помог?» — от этой мысли Куракину стало жутко, и он, не мешкая, побежал по тропке, которая сквозь лес вела прямо под окна его горницы. На бегу думал: сообщить или нет об увиденном колычевскому приставу? Сообщишь — тот всё Вильдеманово поднимет на ноги, начнутся истязания плетьми, кого-нибудь придется в кандалы заковать. Чертово село затронешь — все черные силы поднимутся. Да, правду сказать, кем был ему Нуяс — рабом, который пятки его сапог лизал. Собаке — собачья смерть… Не зря пес остался около него — другом, видать, счел.
Тяжело дыша, бежал Алексей Кириллович, даже пищаль потерял. «Ни-че-го, — решил он наконец, — сегодня же пошлю своих людей, труп там же в каком-нибудь овраге закопают».
В тот же вечер он сказал жене и Манюше:
— Завтра в Москву отправляемся.
— Как в Москву? — всплеснули пухлыми руками его любимые женщины. Им нравилась деревенская тихая жизнь, и услышанное их сильно огорчило. Но переживай не переживай, здесь он хозяин, Алексей Кириллович!
В последнее время Инжеват стал чувствовать себя получше, даже в поле выходил, где хлеба были уже рослыми, молочной спелости. И сенокос подоспел, хотя травы были не очень-то пышными. Да и где им вырасти — за лето только два раза был дождь. Инжеват рано поутру пришел к самой ближней поляне у речки Кутли, где всегда был его пай, чтобы попробовать косу. Распряг лошадь, привязал к телеге, сам стал косить. Косил долго. Неожиданно в сердце будто ножом кольнуло, и он мокрым снопом свалился с ног. Вновь уже не встал. Закончил свою жизнь, все земные заботы тут, на лугу, среди душистого разнотравья, на мягком ковре Вирявы. Дух улетел высоко-высоко, чтобы уже никогда не возвращаться…
О его смерти узнали только под вечер, когда, оборвав вожжи, лошадь вернулась домой одна.
Полсела собралось под его окнами. Кто плакал и причитал, кто стоял молча. Тикшай с опущенной головой сидел у крыльца в тяжелом раздумье. Он не плакал. Но к горлу подкатил ком, который он никак не мог проглотить.
Перед мысленным взором Тикшая вставали связанные с отцом годы. Ребенком он редко видел отца: тот пахал и бороновал землю, копошился на пасеке, которую держал в глуши леса. Домой приходил только спать. Выпивал ковшик медовухи — и становился веселым, в глазах сверкали радостные искры.
— Эй, Прошка! — с порога кричал он брату, и сразу светлело внутри дома.
Отец был высоким, жилистым и ловким, черные густые брови срослись у переносицы и делали лицо грозным и суровым. Но с сыном он был добрым и податливым: проси что хочешь — исполнит. Вьющаяся черными кольцами борода весело плясала, когда он смеялся.
В селе отец первый сделал за дворами овин. Там держали и сушили снопы, молотили зерно. Овин был с навесом, крытым не соломой, а дранкой, которую купил в Нижнем. Все только удивлялись: дом Инжевата похож на нору крота, а овин — на барские хоромы.