Я снимаю мокрую ткань через голову, бросаю ее на стол и кричу. Кричу, что есть сил, потому что мне хорошо. Возглас подхватывают, а следом за ним — и меня саму, едва спускаюсь по насыпи. Кто-то отрывает меня от пола, кружит, пока другие пытаются коснуться плеча, края одежды, чтобы поздравить. Ко мне тянутся, говорят добрые слова. Так много их я не слышала даже дома, когда мать еще делала вид, будто рада моему существованию.
Мне приносят хлеб на большой глиняной тарелке. Мягкий и теплый, его приготовили совсем недавно. Но вместо того чтобы насладиться трапезой, я отрываю пальцами куски и раздаю тем, кто стоит рядом. Лишь последний, самый маленький кусок оставляю себе.
Культисты расступаются, и ко мне подходит Элгар. Он роется в тряпичной сумке, висящей у него на животе: я замечаю ленты и что-то похожее на новое платье — оно синее, но не как морские воды, а как чуть тронутое оставленным Клубком дневное небо. В предвкушении переминаюсь с ноги на ногу, но то, что вкладывают в мои ладони, оказывается куда более ценным. Это украшенный круглыми камнями венец, который я тут же надеваю на голову.
Дав лишь недолго насладиться подарком, Голос берет меня под локоть и проводит в поросшую плющом комнатушку, где я ночую. Он осторожно обрабатывает мои ожоги той самой зеленой мазью и улыбается. Я впервые замечаю, что не только руки его покрыты шрамами, но и на лице белом эти длинные выступающие полосы виднеются. Удивляюсь: и кто оставить мог? И вспоминаю:
Я же, маленькая и глупая, трогаю чужие скулы, шею, пытаюсь проникнуть под ворот. Ведь наверняка ткань скрывает что-то более пугающее, нежели давно зарубцевавшиеся раны.
Голос не останавливает меня. Он ставит коробочку с мазью у ножки кровати и качает головой. Для него я — неразумное любопытное дитя, которое пытается придумать на интересующие вопросы свой ответ, менее болезненный, чем неизвестная правда.
— Теперь ты — одна из нас.
После прочитанных книг у меня осталось впечатление, что голоса парящих похожи на перезвоны маленьких колокольчиков, висящих над дверьми в лавках валрисов. Но я заблуждалась: глава культа говорит низко, медленно. Его речи завораживают, в них хочется верить, Только… у меня не получается. Я напряжена, натянута, словно струна — вот-вот порвусь, ударю, а затем свернусь в кольцо.
— Да что вам-то толку от меня?
Не выдерживаю и цепляюсь за рукав, когда Голос собирается уходить. Тревожно становится: не из-за самого культа — из-за его главы. Есть в глубине его темных стеклянных глаз что-то колкое, холодное, неприятное.
— Пусти в себя веру в хранителя нашего, и она зацветет. — Палец касается ложбинки между моими ключицами.
А я понимаю, что не суждено там ничему взойти. Все эти россказни, по сути своей, — пустой треп. Люди — не полюшко вспаханное, чтоб внутри них колосья прорастали и на ветру шелестели. Да и хранящие нас духи даже не похожи на то, из чего можно траув сварить.
— Правда? — не удерживаюсь от вопроса. В приподнятом уголке моих губ наверняка читается:
— Во мне-то моя давно уже корни пустила.
Голос расстегивает круглые железные пуговицы с чеканным узором, тянет за веревки, опускает высокий ворот. И вижу я на теле его шрамы, которые выглядят, точно копошащиеся под кожей белые черви. Они расползаются от ключицы — жирные, здоровые — и забираются глубже. Сомненья расступаются:
Когда Голос уходит, я долго смотрю на клеймо, на знаки свои, а затем начинаю царапать их когтями, пытаясь содрать. Вдруг такое и со мной произойдет! Вдруг эти извилистые полосы появятся и на моем теле! А мне нельзя! Я танцую! Ну кто, скажите, захочет смотреть на обезображенную девочку? Тем более — платить ей? Не утешает даже то, что теперь я — часть культа, часть семьи. И что сегодня — мой день.
Но вскоре все становится прежним. Ведь Элгар гладит мои руки, говорит, что я — глупышка, и мне на самом деле ничего не грозит. А еще — что хранитель любит меня и вряд ли станет увечить.
— Голос шутит. — Он кутает меня в одеяло так, что снаружи остаются лишь нос и глаза. — Ты одна у нас, девочка.
И от улыбки Элгара тут же становится спокойнее, а разговор с главой культа почти забывается. Почти. Потому что сложно вышвырнуть из памяти его уродливые шрамы.