Читаем Тени над Гудзоном полностью

— На углу Бродвея и Сорок второй улицы.

— Почему именно там? Ну да ладно, пусть будет так. Я уже выхожу из дома. Но я не знаю, можно ли сейчас будет поймать такси. Хикс-стрит это несколько удаленный район. Если я опоздаю, знай, что это не моя вина.

— Правда, Эстер…

— Я не желаю больше ничего слушать. До встречи!

И Эстер повесила трубку.

Грейн посмотрел на часы. Была четверть второго. Он открыл рот и зевнул. Потом взялся обеими руками за лоб и потер его. Он думал о том, что и Анне может, чего доброго, прийти в голову позвонить ему. «Это просто сети, сети!» — сказал Грейн вслух. Он растянулся на диване. У него было, по меньшей мере, полчаса до выхода из дома. Как раз сейчас Грейн ощутил сонливость. Он лежал лицом к спинке дивана и наполовину дремал, наполовину размышлял. На какое-то мгновение нить его размышлений оказалась прерванной, и Грейн едва не заснул. Однако тут же проснулся. Ему показалось, что он потерял двадцать минут. Нет, не потерял, а забыл. Что-то случилось с ним за это время. Грейн встал и принялся гасить лампы, но гасить с таким расчетом, чтобы не остаться в полной темноте. Ночь была теплой, но сейчас Грейну было прохладно, и он захватил с собой летнее пальто. Однако не надел его, а повесил на согнутую в локте руку. Он нажал на кнопку вызова лифта, и тот сразу же поднялся. Лифтера, похоже, удивило, что какой-то человек собирается выйти на улицу в такой поздний час, но он ничего не сказал по этому поводу. Грейн пошел пешком в северном направлении. Пятая авеню была пустой и темной. Подошел автобус, и Грейн вошел в него. Там были и другие пассажиры, молодые парочки, которые, наверное, развлекались допоздна в ночных клубах Гринвич-Виллиджа. Они смеялись, шутили, обнимались. Одна девушка положила коротко стриженную головку на плечо парню. При этом она не переставала жевать резинку. Ее усталые улыбающиеся глаза смотрели на Грейна с той стоической беззаботностью, которая проистекает из способности не придавать большого значения ни себе, ни другим. У большинства парней были на лацканах знаки ветеранов войны. Они, как и Грейн, крутили романы, но вместе, компаниями, с древним стадным инстинктом, принесенным сюда из лесных чащ, из пещер. Грейн посмотрел в окно. Витрины магазинов одежды уже погасли. Манекены смеялись в темноте, излучая полуночную жизнерадостность неживого предмета, который есть не более чем представление, обман. «Хорошо ли мне? Плохо?» — спросил себя Грейн. Он не мог ответить на этот вопрос. Сейчас более чем когда-либо он ощущал дух американской свободы. Никто ни у кого не спрашивает разрешения. Никакой полицейский не просит тебя предъявить паспорт. Но за всей этой свободой скрывается принуждение рождения и смерти. Точно так же, как он, Грейн, едет сейчас на ночное рандеву, его жертва, Станислав Лурье, гниет в могиле. Он уже никогда не вернется, во всяком случае в прежнем облике. Даже если тело — это не более чем одеяние, Грейн разорвал это сотворенное Богом одеяние и оставил душу обнаженной. При этом он злится, когда читает в газете, что пара каких-то мальчишек-вандалов выбила окно или повалила надгробие…

Грейн вышел около Сорок второй улицы и пошел в направлении Бродвея. Он шел медленно и словно прислушивался к собственному безумию. На короткое время им овладело нечто похожее на веселье, шкодливая радость от нанесения ущерба, смешанная с шутовством, которая иной раз нападает на человека, когда тот оказывается способен взглянуть на себя чужими глазами, как будто по какому-то волшебству или из-за какого-то психического заболевания с ним произошло раздвоение личности… Что бы, например, сказал его отец, если бы мог увидеть, как ведет себя его сынок и как он сам мысленно смеется над собственными деяниями? Ну а мама? А что скажет Анна, если ей взбредет в голову позвонить ему, а его не окажется дома посреди ночи? «Да, я пропащий человек! — вынес он сам себе приговор. — Разве не было бы лучше, если бы я перестал сопротивляться. Я — как собака Павлова, у которой по свистку начинается слюноотделение. Даже глупее, чем собака Павлова. Та способна разочароваться, а я — как автомат, который включили в одном режиме раз и навсегда…»

Рядом с Бродвеем снова стало шумно, как днем. Какой-то кафетерий был открыт, и люди, бодрствующие по ночам, ели в нем очень поздний ужин или очень ранний завтрак и читали газеты с завтрашними датами, словно бежали навстречу следующему дню, навстречу будущему. Как это называют поэты? Светлое завтра… Утро мудренее ночи… Однако два миллиарда лет спустя оно становится все мудренее и мудренее, но все еще глупое… Тогда каким же глупым оно было в самом начале Творения? У Него, у которого «и был вечер, и было утро, день первый» наверняка были иллюзии. Он представить себе не мог, что после миллиардов лет повторений «и был вечер, и было утро» появится какой-то Гитлер, появится какой-то Сталин, появится какая-то Эстер, появится какой-то Яша Котик…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже