Внизу фотографии была надпись аккуратным почерком матери: «22 августа 1959, утро, когда…» – и два восклицательных знака.
«Что произошло в то утро, мама?» – спрашивала Эви.
«А? – Лицо матери туманилось. – Я не помню».
Не день рождения и не годовщина – Эви могла это вычислить. Ничем не примечательный летний день на острове в конце пятидесятых.
Но именно эту фотографию мать попросила принести этой зимой, когда она умирала. И еще она звала свою сестру, хотя Эвелин умерла годом раньше – умерла в мрачном молчании, отказываясь разговаривать с Джоан. Эви понятия не имела, что у сестер произошла размолвка. Но складывалось впечатление, что в последние дни жизни Эвелин была переполнена злобой, словно слепившей ее своеволие в клубок ярости, против которого Джоан сражалась на своем смертном одре, вновь и вновь повторяя имя сестры. И печаль, которую вызывало это воспоминание, необъяснимая подлость произошедшего проявлялись именно в такие моменты, как теперь, – когда Эви разглядывала двух сестер, безмятежно смотрящих в будущее.
– Мама?
– Что?
– Ничего. – Голос сына зазвучал глуше. – Уже нашел.
Эви вернула фотографию на место.
Она не видела кузенов с самых похорон. Завещание мамы теперь утверждено. К этому времени у них должен был появиться план. Но все пребывали в парализованном состоянии, которое усиливала молчаливая, но настойчивая кампания кузена Генри, старшего «от Эвелин», как их называли; Генри желал утвердить свое естественное право – он считал его естественным – распоряжаться на острове, потому что его мать всегда этим занималась. Тетя Эвелин хозяйничала. Эви могла высказывать свое мнение, но она была «от Джоан». Их было четверо против нее одной, и кроме того, как не уставал напоминать Генри, тетя Джоан, хоть и очень милая, никогда не руководила делами острова. Эви почти никогда не соглашалась с Генри, но тут он был прав. Ее мать никогда ни на чем не настаивала – за исключением одного: чтобы ничего не менялось.
До того дня, за неделю до ее смерти, когда Эви, зайдя в спальню матери, увидела, что та сидит в постели и держит в руке эту фотографию.
– Я хочу, чтобы меня похоронили на острове Крокетт, – сказала Джоан, повернувшись к дочери.
– Хорошо, – с трудом произнесла Эви. Тогда впервые было проговорено, что мать умирает.
– На краю площадки для пикников.
Эви поставила поднос на кровать.
– И на камне должна быть надпись: «Здесь».
– «Здесь»? – удивилась Эви. – Не «Джоан Милтон»?
– «Здесь», – повторила мать. – Одно слово.
– Ладно, – с трудом произнесла Эви. – Но почему?
Джоан повернулась и пристально посмотрела на дочь – как будто, чувствовала Эви, не до конца в ней уверена.
– Но я же тебе говорила. Уже говорила.
Что она ей говорила? Эви ничего не понимала. Когда?
– Обещай мне, Эви.
– Обещаю, – ответила она. – Я все сделаю, мама.
– Эвелин это не понравится, – заметила мать.
– Тетя Эвелин мертва, – тихо сказала Эви.
Джоан кивнула, поставила фотографию к лампе на прикроватной тумбочке, сложила руки на выцветшем шелковом покрывале у себя на груди и закрыла глаза.
Тогда ей легко было сказать: «Обещаю. Я все сделаю, мама». Легко, просто и правильно. Но теперь ничто не было легким, простым и правильным.
– Мама?
– О господи! – воскликнула Эви резче, чем хотела. – Сет, а ты не мог бы подойти ко мне, а не кричать с другого конца Бликер-стрит?
Ее сын появился в двери своей комнаты – шесть футов роста, на широком плече рюкзак с его вышитым именем, который он носил с пятого класса. Она улыбнулась. Он улыбнулся ей в ответ – пятнадцатилетний парень во всем своем великолепии и очаровании – и сквозь мужское тело еще сиял мальчик.
– Я в библиотеку.
Эви кивнула.
– Деньги у тебя есть?
– Ага. На связи.
Она откинулась на спинку стула.
– В смысле пока.
– Я знаю, что означает это выражение.
– Ладно. – Он выскользнул в коридор. – А Бликер-стрит гораздо длиннее.
– Подожди! – крикнула она ему вслед, улыбаясь. – Я тебя подвезу.
Он остановился, вскинул голову, и на его лице появилась удивленная ухмылка, совсем как у Пола.
– Правда?
Она кивнула.
– Я сейчас.
Сет бегом спустился по ступенькам, и его кеды скользили по линолеуму с тем особенным, резким, высоким звуком, от которого в памяти всегда всплывал урок физкультуры со свистками учителя.
– Знаешь, мама, что профессор Конклин сказал нам вчера? – Он ждал ее внизу.
– Что?
– На все главные вопросы физики уже получен ответ, – радостно объявил Сет и потянул на себя входную дверь.
Эви посмотрела на него:
– Это ужасно.
– Это прогресс.
– И что это значит для физики?
– Это значит, что мне не нужно ее учить. Ну правда, зачем мне заниматься физикой, раз она закончилась?
– Вряд ли совсем закончилась.
– Совсем, мама. – Он ухмыльнулся. – В любом случае я смогу использовать свободную пару для домашней работы. И у меня будет больше времени на русский, а потом я смогу сказать, что говорю на двух реально сложных языках.