Стены они покрасили в белый цвет, а полы в серый; оставили ту мебель Крокеттов, которая еще годилась; они спали на новых матрасах и сидели на старых стульях, и в то первое лето ели с фарфоровой посуды, найденной на чердаке под широкими стропилами. Между гранитных уступов позади дома Китти посадила ревень и салат-латук, и друзья из города, поднимаясь вверх по склону, восклицали: «Как мило! Какая ты мастерица!»
«Вовсе нет», – возражала довольная Китти, встречая их на пороге дома.
По утрам морской воздух пробирался в комнаты через открытые окна вместе с первыми лучами солнца, реял над декоративной панелью в ванной, стелился по покрытому царапинами линолеуму в кухне, будил Милтонов, а первым приветственным звуком всегда был далекий гудок береговой сирены в заливе. Летние дни шли друг за другом, словно по волшебству. Каждый вечер в деревянных ящиках, привязанных к пристани, появлялись омары, а каждое утро – бекон и молоко. Милтоны просыпались и спускались вниз, на запах яиц, тостов, крепкого кофе, и сразу же выходили на солнце – если светило солнце. Они ходили под парусом. Карабкались на громадные скалы в поисках места для пикника. Плавали в бухте. Вязали. На веслах пересекали узкий пролив. Гуляли. А в сумерках снова собирались на пристани или на каменистой площадке для пикника, пили бурбон и вермут, щелкали орехи. Темнота здесь не обрушивалась резко, она действовала неторопливо, уступала славу дневному свету, который медлил, не желая уходить.
Они стали Милтонами с острова Крокетт. Это выделяло их среди других, делало особенными. В гостиных Манхэттена и на теннисных кортах Лонг-Айленда остров,
И дни росли, вытягивались в длинную череду, складывались в годы. Каждое лето дом открывала дочь Крокетта, Полли Эймс; белые кисейные занавески крахмалили и возвращали на окна, мух сметали с подоконников, оконные стекла протирали от соли, которую приносила с моря зимняя ярость, а гостевую книгу миссис Милтон, присланную из города, извлекали из обертки и помещали на стол гостиной, готовую к новому году: 1938. Оставшиеся от Крокетта снасти для ловли омаров, которые хранились среди стропил лодочного сарая, сменили белые паруса, обернутые вокруг мачт красного дерева. Колодец углубили. 1939. Ветер теребил занавески на окнах, туман расползался по лужайке, и каждое лето, выскочив из лодки, дети Милтонов видели обелиск на кладбище Крокеттов, изогнутую линию елей и неизменное гнездо скопы на верхушке самого высокого дерева.
И каждый сентябрь, когда Китти выходила на порог и закрывала дверь, чтобы не пускать в дом зиму – непредставимую зиму, – ее сердце замирало.
(Ее взгляд падал на зеленую кепку Огдена, висевшую на крючке после вчерашней прогулки под парусом. Может, ее следовало убрать?
Кепка висела на стене, и ее длинный коричневый козырек напоминал утиный клюв. Китти поворачивалась. Оставляла ее на крючке, как обещание – возможность, которая будет всегда. Завтра. Послезавтра. Или позже.)
А в доме росли дети. Здесь они завтракали свежим утром, и их босые ноги барабанили по деревянным ножкам стульев. Духовка нагревалась, потом остывала, тарелки мыли, прополаскивали и расставляли в сушке. Возможно, кто-то наверху вскрикивал, а двое в главной гостиной пытались читать под ворчание и треск старой печи. Дом помнил их. Вот место у поворота лестницы, где в то утро Эвелин споткнулась и набила здоровенную шишку. (Но никто ее не слышал – все были на улице, – хотя она долго плакала. А через какое-то время она встала, держась за перила, вытерла нос и медленно спустилась вниз.) Лестница помнила, лестница осталась, и выросшая Эвелин, уже все забыв, инстинктивно ускоряла шаг на этом месте, словно лестница могла ударить ее.
Как-то раз Мосс построил шалаш из плавника и веревок, а девочек снарядил собирать мох и ракушки для окошек; колокольчики Джоан висели на ловушке для крабов, которая дрожала на ветру, позвякивая ракушками. Июльской ночью, в самой середине лета, когда в короткие часы темноты окна были распахнуты настежь, Джоан и Эвелин лежали рядом на широких кроватях с балдахином, в полудреме, не засыпая, – было так жарко, – а из темноты доносился тихий стон, нескончаемая одинокая нота береговой сирены. А потом, в тишине между гудками, слышался плеск волн о гальку на берегу. Скалы и ветер. Сон. Джоан вертелась в кровати.
Где-то далеко шла война. Там воевал сын миссис Эймс.