лась, вся на виду, обрамленная густой полосой тени от каштанов, а сама ярко-зеленая; на высоте виднелось несколько разбросанных черных можжевельниковых деревьев, в душистой тени которых мы любили отдыхать, а на заднем плане виднелась густая стена леса, покрывавшего развалины дворца. Туда уж приходилось взбираться по крутизне, по вьющимся тропинкам среди густой заросли.
Сколько благодетельных часов провел я на этой поляне, возле играющего ребенка, сам погруженный в душевный отдых одиночества или в свои думы… А думал я о многом… Во мне росло что-то новое, чего значения я сам еще не понимал, из чего не видел выводов, но что-то сильное, которого правду я ощущал с осязательностью, не допускавшей никаких сомнений.
Шура, мой Шура, — как многому он меня научил, без слов, без понятий, одним
На нашей поляне росло много полевых цветов, иные местечки ее были бесплодны и сыроваты, здесь росло много хвощей, удивлявших Сашу своей кристаллической формой и жесткостью; были какие-то таинственные норки, в которых мы предполагали змей или мышей. Часто здесь паслось стадо коров, а иногда несколько ослов, чрезвычайно ручных, которые сами подбегали к прохожим в расчете на какую-нибудь подачку.
На одного осленка я иногда сажал Сашу, крепко держа его в руках. Мальчик был в страхе и восторге, хотя осел обыкновенно через десять — пятнадцать шагов выскальзывал из-под него и убегал. Хороша была поляна наша и ночью, при яркой луне, то прорезывающейся из-за каймы дерев, то скрывавшейся. Саша особенно удивлялся, что луна как будто следовала за нами; этот оптический обман в холмистой и лесистой местности был поразительно реален, так что я сам только рассуждением мог ему не поддаваться.