Он приехал больной (чахоткой), очень злой, раздражительный. Вообще он был едок, желчен. Но — замечательно — весьма любил детей и с Сашей нянчился с нежностью даже. А это — примета. Сразу по приезде Бах начал ругать меня, что я им не помогаю, что они в России заброшены и тому подобное. Я ему объяснил, что это меня не касается, что я давно подал в отставку, никому из них не мешаю делать что угодно и никому не обещался помогать. Тогда он меня оставил в покое и со своей стороны разъяснил, что приехал в отставку же. Все ему надоело, все болваны, все в разгроме, а больше всего — «надоело лгать*. «Буду жить, по крайней мере, никого не стану морочить*. Эти «надоело лгать*, «хочу жить без радикального вранья» составляли некоторое время его любимые фразы, как будто неудержимый, наболевший крик.
Так он и стал жить. Долго он жил на моей шее, у меня на квартире, потом скитался у того, у другого, наконец поселился с
Так он и жил «в чистой отставке», но с эмигрантами познакомился, везде бывал, много бедствовал, пока не сошелся с Ландезеном.
Ландезен, то есть Геккельман, приехал в Париж и, подобно прочим, явился на поклон всем знаменитостям. Но его встретили худо. Дегаевего поместил категорически в списке полицейских агентов Судейкина, с ведома которого, по словам Дегаева, Геккельман устроил тайную типографию в Дерпте. Теперь же типография была обнаружена, товарищи Геккельмана арестованы, а сам он якобы бежал.
Дело было не то что подозрительно, а явно и ясно как день. Я и Бах, узнавши от Лаврова о приезде Геккельмана, переговорили с ним, заявив, что он, несомненно, шпион. Геккельман клялся и божился, что нет. Это был тоже жид, весьма красивый, с лицом бульварного гуляки, с резким жидовским акцентом, но франт и щеголь, с замашками богатого человека.