Собеседник несколько затруднился, но заметил, что это еще нс известно. Развитие науки так безгранично, что могут быть найдены способы останавливать дряхление организма, а при этом возможно, что люди и совсем не будут умирать… Это уже начало раздражать Орлова. Разве можно серьезно приводить такие аргументы? Это значит просто отлынивать от вопроса. Но собеседнику так понравилась его догадка, что он стал твердо на эту почву: возможно, даже вероятно, что наука в конце концов уничтожит смерть.
«Ну хорошо, — говорил Орлов, — пусть она уничтожит смерть. Тогда те, которые станут бессмертны, могут не думать о смерти. Но ведь для нас, для тебя, для меня, — смерть остается.
Собеседник еще более затруднился, но, подумав, заметил, что успехи науки могут пойти и дальше. Она может указать способы
Тут Орлов окончательно потерял терпение: «Ну я тебе одно скажу. Когда вы вздумаете в будущем воскрешать меня, то сначала спросите меня, захочу ли я второй раз жить с такими дураками».
Вообще, его более всего огорчало, когда встречалась нечувствительность людей к духовным запросам. «Ведь вот как выгнила душа», — сокрушенно замечал он и употреблял все усилия, чтобы напряжением своего духовного чувства воскресить, затронуть хоть маленькие остатки этого внутреннего ощущения в «выгнившей» душе.
Но когда человек просто не мог справиться с дурным побуждением или потянулся на искание высокой жизни ошибочным, несвойственным ему путем — это для Орлова нс представлялось чем-нибудь особенно огорчительным: все это может быть исправлено. Помню один такой случай с неким Хованским. До своей встречи с Орловым он, как сам рассказывал, вел жизнь недостойную, чуждую порывов к чему-нибудь высокому. Орлов воскресил его, и
Хованский вспоминал его с благоговением. Но пробудившееся стремление к высокой человеческой жизни приняло у него такие формы, каких, вероятно, не ожидал учитель. Он задумал именно идти в монахи.
Орлов любил и уважал монашеский идеал, но созерцательный мистицизм был не в натуре его, и монашества он не проповедовал. Идея иночества возникла у Хованского самостоятельно, выплыла, вероятно, из переживаний дедов и прадедов. Но когда он высказал свое желание Орлову, тот не противоречил и даже оказал содействие, а именно дал ему рекомендательное письмо к тогдашнему ректору Московской Духовной академии архимандриту Антонию (Храповицкому). Не знаю, как он познакомился с архимандритом.
Антоний никогда не откладывал дела в долгий ящик и немедленно отправил Хованского к настоятелю Гефсиманского скита. В пределах ведения Троице-Ссргиевой лавры Гсфсиманский скит занимал тогда первое, после пустыни Параклита, место по строгости монашеской жизни. Настоятель, поговоривши с Хованским, сказал ему, чтобы он обдумал свое намерение в течение, не помню, двух недель или месяца и потом приходил к нему. За это подготовительное время Хованский заходил ко мне и беседовал о своем предстоящем житии.
Он был очень самоуглублен и не без страха думал о таком полном перевороте жизни, прося навещать его, когда случится быть у Троицы, и поддержать при надобности добрым словом. Но цели себе он ставил высокие, чересчур высокие, можно даже сказать, горделивые. Всякий монах, говорил он, должен избрать себе пример какого-либо святого для подражания, и он избирает себе Василия Великого… Меня это изумило, и я возразил, что он избирает такого святого, которому труднее всего подражать, так как у него были от природы необычайные способности, и сделавшие его великим учителем Церкви. Как же можно этому подражать? Но Хованский стоял на своем. Василий Великий — самый почитаемый им святой, и он решил поставить его образцом для себя. Он не представлял себе, какое фиаско ждет эти высокие замыслы. По истечении срока размышления он отправился в Гефсиманский скит и был принят в число послушников, а через три дня