— Если его… вас схватят, он начнет болтать… У него недержание слова… Он слюнтяй. Придется… У тебя не дрогнет рука? Ты же говорил, что он противен тебе, отвратителен, этот жалкий убийца.
Зуфар молчал. На лице его Ибн–Салман читал как по книге:
— Слушай, ты мне веришь?
— Да. Вы отец мне, вы…
— Оставь! Я имею к тебе вопрос.
— Я весь внимание.
— Если вы с Хусейном окажетесь не там, где ты думал…
— Где? — вырвалось у Зуфара.
— Там, где нужно… Откроешь ты путь сомнениям… в сердце?
— Я не знаю, о чем вы говорите… Я знаю, мы идем в Турцию… призвать… поднять курдов… Вы говорили: «Выбор пал на тебя, потому что у тебя есть друг среди курдов… Исмаил Кой… Поклонник дьявола…»
— Ты говоришь очень много. Я спрашиваю тебя: если ты окажешься не в Турции, а в… другом месте?
Он замолчал и, наклонив голову, смотрел исподлобья.
— Где? Куда мы идем с ним, Хусейном?
После долгой паузы добрый джинн сказал словно в раздумье:
— В нашем деле руководитель — дервишеский наставник, пир, исполнитель — верный ученик, мюрид. Мюрид — рука пира. Разве спрашивает рука у головы?
Спящий Хусейн всхрапнул, и оба посмотрели в его сторону.
— Вот истый мюрид! — воскликнул хрипло добрый джинн. — Истина в послушании. Скажи мне, ты большевик? Ты веришь советской власти?
Пораженный вопросом Зуфар только широко раскрыл глаза. Ибн–Салман хрипло спросил:
— А если я тебе скажу, чтобы ты пошел против Советов, чтобы ты поднял народ против большевиков?.. — Он пристально посмотрел на Зуфара и поправился: — Пошел против людей, называющих себя большевиками, но продавших свою родину… религию…
— Я… я не понимаю…
— Да, ты не понимаешь, Зуфар. Тут многое тебе надо понять… Наступит час, и ты поймешь.
Ибн–Салман вышел, и створка двери долго качалась, поскрипывая, на сквозняке.
Зуфар собрался. Сложил свои вещи в хурджун и сел у холодного очага. Он смотрел на темное небо, на звезды. Где–то совсем близко, под звездами, лежит советская, родная земля. Совсем близко, за Араксом. Когда–то он увидит ее? И увидит ли вообще?
Он не хотел ложиться. Ждал, когда его позовут. Ночь тянулась тягуче медленно. У самого порога сладко спал Хусейн… И все же Зуфар заснул.
Проснулся он от холода. Ветерок свободно задувал в комнатку через открытую дверь. Светало. Хусейна в комнате не оказалось. Но Зуфар ничуть не беспокоился. Он вытащил из ниши одеяло, завернулся в него поплотнее и заснул крепким предутренним сном.
* * *
Знамя веры! Он поднял знамя ислама в городе Гяндже! Слова его прозвучали, как выстрел тегеранской двенадцатичасовой пушки. Он проповедовал и трясся. Он дрожал от ужаса. Он дрожал оттого, что гянджинцы окружили его тесной толпой. Он дрожал, что рядом нет Зуфара. Все внутри у него трепыхалось и прыгало. Он озирался, и сердце у него проваливалось в бездну. Пропал куда–то его нянька Зуфар. Пропал с той ночи в Агамедбейли, когда Ибн–Салман разбудил его, Хусейна, в полночь и они пустились при свете звезд в путь. Его тошнило от ужаса. Он даже перестал чесаться. Он вопил и изрыгал молитвы, и пена скатывалась по его безволосому подбородку. А толпа напирала. Тысячная толпа.
Сквозь рыжий туман Хусейн видел вытаращенные глаза, разинутые слюнявые рты. Его ноздри ощущали вонь пота и грязной одежды. Солнце палило, пыль оседала густым слоем. А он вопил и вопил. Разве мог себе Хусейн даже представить, что за ним пойдут толпы людей?
Что же? Значит, прав Ибн–Салман. Значит, мусульмане остаются везде мусульманами. Хусейн уверовал в свой высокий удел.
Первое слово проповеди он произнес на гянджинском базаре в два после полудни. Он был совсем один. Люди, сопровождавшие Хусейна после переправы через Аракс до Гянджи, вытолкнули его на площадь и исчезли. В каждом одетом по–европейски человеке Хусейн видел чекиста. О Чека и ГПУ ему рассказывал Зуфар. Голос Хусейна вначале срывался. Хусейну ужасно хотелось забежать за развалившуюся ограду. Желудок бунтовал. Язык не слушался. Но Хусейн говорил, кричал, бормотал. И так весь день.
Солнце заходило. Еще небо не окрасилось в пурпур, а Хусейн сидел на бархатистом ковре. Перед ним стояло блюдо с пилавом. Какие–то люди подливали ему сладчайший кофе. На ухо ему шептали, не желает ли он разделить ночью ложе с девственницей. Кругом подобострастно улыбались. Кругом кланялись ему, льстили. Его называли махдием — пророком. Ему приводили коней. Перед ним росла гора ковров и отрезов шелка, бархата. Мальчики опахалами сгоняли мух с его лица. Все вертелось, расплывалось. Он не слышал, что говорили новоявленные мюриды. Он ничего не слышал. Лагерь шумел. Да–да, он мальчик на побегушках из мешхедской бани, возлежал в шатре посреди лагеря газиев, борцов за веру. Над головой его развевалось знамя пророка — большая зеленая скатерть — дар какой–то богомольной старушки. Завтра под зеленым знаменем он, банный прислужник, поведет своих верных газиев, своих горящих отвагой мюридов ниспровергать большевиков и чекистов в Баку.