Недоумение Гуляма росло. Он не придал значения ни единому слову Джаббара. Он ненавидел и презирал вымогателей, кем бы они ни были. Но его поразила перемена в Насте–ханум. Она была убита, растерянна. Она прятала глаза. Он знал Настю–ханум, знал ее характер, ее гордость. Она должна была крикнуть «нет!» и прогнать этого наглеца. Они никогда не сказали друг другу слова неправды. Пять лет они жили мужем и женой, и пять лет они верили друг другу, как себе. С ужасом Гулям вдруг ощутил, что их любви что–то угрожает.
Злоба поднималась в душе Гуляма. Но злобу он чувствовал не к жене, которая, как он уже понял, была откровенна с ним не до конца, а к этому арабу, слова которого разрушили доверие, на котором высился храм их любви. Пуштуны убивают и за меньшее. Гулям мог убить Джаббара ибн–Салмана. Он убил бы его, чтобы не дать ему говорить, чтобы изо рта его не вырвалось бы больше ни единого слова, чтобы вообще извалявшийся в грязи его язык не коснулся имени любимой женщины, которая была его женой, его возлюбленной, его другом, его душой, его существом. Мысль убить тут же араба обожгла Гуляма. И он убил бы его. Как? Он не знал… Сознание Гуляма находилось в горячечном тумане. Он хотел и готов был убить. И он уже ни о чем не думал больше…
Но Настя–ханум прочла его мысли. Ей стало страшно, и она вскрикнула. Гулям пришел в себя.
Настя–ханум крепко, до боли сжимала его руки и кричала ему в лицо. Он, казалось, не понимал смысла ее крика. Ее слова раскрывали обман. От таких слов жены муж должен потерять всякую веру в жену, а с верой и любовь. Это закономерно. Этого требовала мужская логика. Закон мужа и повелителя! Слова Насти–ханум могли и должны были раздавить Гуляма, разрушить их любовь…
Удивительно… Гулям почувствовал необыкновенную ясность и легкость. Ярость погасла… Осталась нежность…
В своем крике Настя–ханум выразила всю горечь и боль, копившиеся столько лет. Она не могла позволить, чтобы этот отвратительный человек смел играть ее сердцем, ее любовью… Пусть лучше она сама растопчет себе сердце, но она не позволит касаться своего сердца грязными пальцами…
— Андрейка… У меня в Ашхабаде Андрейка… У мамы… Андрей… без меня. Сын… Прости… Убей, но прости!.. Я не говорила тебе… об Андрее.
Несвязны, путаны были ее слова. Неважно, как она говорила. Еще тогда, в Мешхеде, Гулям понял одно, что Настя–ханум только ради их любви обманула его, не сказав ему, что у нее есть ребенок от первого мужа. Он понял, и давно понял ее. Когда они встретились в Чаарбаг Фаурке после разлуки, он даже не спросил ее ни о чем. Она не заговорила об этом, а он не спрашивал. К чему? Они и без того отлично понимали друг друга. Он знал, и она знала. Они видели это в глазах друг друга. И если бы не необходимость ехать в Кабул, если бы не неизвестность и мрак впереди. Гулям давно бы поцеловал Настю–ханум и сказал бы ей: «Привези сына, он будет моим сыном, нашим сыном».
Но сейчас все затмила радость: она ездила в Ашхабад совсем не затем, что приписал ей Джаббар ибн–Салман. Мотивы ее поездки были высоки и благородны и ничего не имели общего с низостью и подлостью Джаббар ибн–Салмана и ему подобных. Гулям обнял Настю–ханум и нежно гладил ее волосы.
— Уходите! Убирайтесь! — сказал он Ибн–Салману. — Я хотел убить вас. Убирайтесь со своей грязью, именуемой, кажется, политикой… Я уезжаю в Кабул, и будьте вы прокляты!..
И, посмотрев в глаза любимой, он прочитал двустишие поэта Бедиля:
И так ее он обнял, словно вдруг
Он приобрел сто верных страстных рук…
Четвертая и последняя запись
в ученической тетрадке с таблицей
умножения на голубой обложке
Ты, у которого обгорают только
крылья от огня любви,
взгляни на меня: я сгораю целиком.
С а а д и
Не знаю, уместится ли столько «латифе» — истории — на оставшихся от моего писания двух страничках тетрадки моей дочки–умницы. Очень уж много произошло всякого.
А если все не уместится, конец запишу на голубой обложке или на чем–нибудь, как делал, рассказывают, сладкоречивый поэт Абу Нефас, у которого порой неожиданно кончалась бумага и он, не унывая, писал стихи и на пергаменте, и на коже, и на верблюжьей лопатке, и на глиняных черепках.
Поэт Абу Нефас справедливо утверждал, что уши даны человеку слушать и узнавать. И мы, Алаярбек Даниарбек, слушали и узнавали. И стена из глины и камня не помешала нам, Алаярбеку Даниарбеку, узнать то, что мы узнали. Кто не знает в странах Востока и Запада мудрую, поучительную и полную интереса книгу «Чохор дервиш»*, содержащую истории, рассказанные четырьмя странствующими дервишами, не стригшими волос и разгуливавшими по миру с посохами длиной в десять локтей. Я, Алаярбек Даниарбек, поистине странствующий дервиш, хоть и нет у меня длинных патл и посоха. И почему бы мне не рассказать несколько поучительных историй, именуемых «латифе»? Извольте же.
_______________
* «Ч о х о р д е р в и ш» — сборник персидских народных
рассказов «Четыре дервиша».