– После того как англичане расстреляли твоего деда, – сказала она наконец, – мы с мамой перебрались в Канаду, подальше от шума. Она умерла, когда мне было четырнадцать. Врачи так и не сумели понять, что с ней, но я знала – то, что принято было называть разбитым сердцем. В последнее время такое встречается все реже, верно? Мы как-то утратили эту способность. Врачи говорят нам: не валяйте дурака. Животные, те еще умирают от этого, но кому какое дело до животных? Я и по сей день уверена, что, будь папа жив, мама не заболела бы. Англичане убили обоих моих родителей. Ну а потом мамин брат, дядя Бобби, удочерил меня, и я вернулась в Англию как его дочь. О папе он мне даже заговаривать не позволял. Стоило упомянуть его имя, как меня отправляли в спальню. Папой следовало называть дядю Бобби, а мамой – тетю Элизабет. Все выглядело так, словно мои настоящие родители никогда и не существовали. Папа был негодяем-зятем, обманом женившимся на бедной сестре дяди Бобби, и имя его из семейной истории вычеркнули. Они, видимо, надеялись, что и я забуду его, но я не забыла. Чем меньше о нем упоминали, тем больше я им гордилась и тем сильнее становилась во мне решимость отомстить несправедливому, жестокому, трусливому режиму, который убил его. Ты думаешь, у меня есть больше того, о чем мечтает большинство? Мне все равно, о чем оно мечтает. У меня всегда было меньше того, о чем мечтала я. Все, о чем я мечтала, – это семья. Отец и мать. Большинству о подобной роскоши мечтать не приходится, для них она – нечто само собой разумеющееся. Вот о чем я постоянно думала, одна в моей спальне. Я думала, как думают все дети, о несправедливости. Несправедливость – самое страшное, что есть на свете, Оливер. Она порождает все прочее зло, и только пустая душа может сносить ее без гнева. Ты знаешь, тебя назвали в честь святого Оливера Планкетта, осужденного на основании лживых показаний протестантов и приговоренного к повешению, вырыванию кишок и четвертованию, – здесь, на холме Тайберн, в который упирается Парк-лейн.
– А я-то полагал, – сказал Оливер, глядя поверх крыш на Марбл-Арч
– Святейший Папа недавно канонизировал его…
– Вот как? Должно быть, я проглядел заголовки. Пусть так, однако память твердит мне, что он умер, благодаря Господа за ниспосланные страдания и моля о прощении врагам своим. Как-то не помню, чтобы мне приходилось читать, что он визгливо клял всех англичан до единого и взывал к кровавой мести. Как ты полагаешь, вид разорванных на куски английских детей наполнил бы его сердце радостью?
– Я и не надеялась, что ты поймешь. Собственно, я предпочла бы больше об этом не говорить.
– Не сомневаюсь, – сказал, отворачиваясь от окна, Оливер. – Но по крайней мере за одну особенность твоего детства мне следует быть благодарным.
– И за какую же?
– Великий дядя Бобби удочерил тебя, и мое истинное происхождение осталось незамеченным, верно? Он закопал твоего отца так глубоко, что, когда я проходил проверку, имя его не всплыло ни разу. Ты что же, всерьез думаешь, будто правительство взяло бы меня на работу, знай оно, что я внук изменника-фения, шпиона, друга Кейсмента
– Ну, теперь, я полагаю, ты откроешь ему глаза?
– Нет, мама, этого я не сделаю. Ты ошибалась, считая, будто я лишен честолюбия. Мы с тобой – единственные на всем божьем свете люди, знающие правду, так оно и останется в будущем. Я провел кое-какие приготовления, и одно из них касается тебя.
– Неужто, Оливер? Ты что-то для меня приготовил? Звучит чрезвычайно интригующе! И много тебе пришлось потрудиться?
– Ты известишь своих друзей, что последнее письмо Леклера перехвачено. Ты опасаешься, что за тобой установлена слежка, и решила на время затаиться в глуши.
– Неужели я так решила, дорогой?
– Решила, решила. Время от времени я буду навещать тебя, а ты – снабжать меня именами каждого работника каждой мастерской, в которой производят бомбы, сведениями о каждой ячейке, каждом отряде боевиков, каждом тайном складе оружия и каждом вербовщике, сборщике средств и сочувствующем, о каких ты когда-либо слышала. Любые данные, слухи и сплетни, не миновавшие твоих длинных ушей за долгие годы преступной, изменнической деятельности, ты передашь мне. Это в огромной мере ускорит мою карьеру и наполнит тебя материнской гордостью на все оставшиеся годы сельской жизни.
– Когда я рожала тебя, – сказала Филиппа, – у меня сработал кишечник. Много лет я гадала, не сбилась ли акушерка во всей той суматохе, не выбросила ли ошибкой ребенка и не принесла ли мне для кормления завернутый в одеяло кусок дерьма. Теперь я знаю наверняка.
– Какие чарующие сантименты.
– А если я откажусь?